Страница 32 из 91
— Ты все еще не понял. Черт с ним, со мной. Про «я» здесь нужно забыть. «Я» больше не существует. Здесь нет времени заниматься собственным «я», здесь никому не нужно твое «я» — значение имеет только Иудея, а не каждое отдельное «я».
У него был план заехать в арабский Хеврон на ленч — до того места было минут двадцать, если срезать путь по холмам. Он сказал, что мы можем взять машину Липмана. Мордехай с четырьмя другими поселенцами отправились сегодня рано утром в Вифлеем. За последние несколько недель там не раз вспыхивали беспорядки — столкновения между несколькими местными арабами и евреями, жителями небольшого нового поселения, заложенного на склоне холма за городом. Два дня назад арабы забросали камнями ветровое стекло школьного автобуса, в котором находились дети евреев, жителей этого нового поселения, и тогда все жители близлежащих поселений из Иудеи и Самарии, которых собрал и возглавил Мордехай Липман, отправились разбрасывать листовки на рынке в Вифлееме. Если бы не мой приезд, Генри прервал бы свои занятия и присоединился к ним.
— А что написано в листовках? — спросил я.
— Там говорится: «Почему ваш народ не хочет жить с нами в мире, если мы не желаем вам зла? Только единицы из тысяч ваших собратьев являются крайними экстремистами. Остальные — это миролюбивые люди, которые верят, так же как и мы, что евреи и арабы могут жить в добром согласии». Такова общая идея.
— Общая идея звучит необыкновенно привлекательно. А как это должны понимать арабы?
— Они должны понимать то, что там написано черным по белому: мы не желаем им зла.
Не «я» — «мы». Вот как далеко зашел Генри.
— Мы проедем через арабскую деревню — это совсем рядом. Ты увидишь, что те, кто хочет жить спокойно, живут в мире с евреями. Арабы и евреи существуют здесь бок о бок, буквально в двух сотнях ярдов друг от друга. Они приходят сюда покупать у нас яйца. Мы буквально за гроши продаем им кур, ставших слишком старыми, чтобы нестись. Это место может быть домом для всех. Но если будут продолжаться акты насилия против еврейских детей, мы предпримем шаги, чтобы остановить их. Завтра сюда могут вступить армейские подразделения и убрать всех, кого они сочтут зачинщиками беспорядков, и тогда через пять минут арабы прекратят кидаться камнями. Но их не остановить. Они кидаются камнями даже в солдат. А если солдат в ответ не принимает никаких мер, знаешь, что думают арабы? Они думают, что ты — шмук, ты и есть шмук. В любом другом месте на Ближнем Востоке только попробуй бросить камнем в солдата — знаешь, что он сделает? Он пристрелит тебя на месте. Но совершенно неожиданно для себя арабы выясняют, что здесь, в Вифлееме, ты можешь безнаказанно бросить камень в солдата: он не застрелит тебя. Он ничего тебе не сделает. Вот тут-то и начинаются неприятности. И не потому, что мы жестоки, а потому, что они считают нас слабаками. Здесь приходится совершать не очень-то приятные поступки. Они не уважают тебя, если ты относишься к ним по-доброму, они не уважают слабость. Араб уважает только силу.
Не «я», а «мы», не доброта, а сила.
Я ждал, стоя у видавшего виды «форда», припаркованного на обочине грязной улицы рядом с домом Липмана; его жилище представляло собой квадратное сооружение пепельного цвета типа бункера, гнездившееся среди аналогичных конструкций, которые издали казались картонными коробками для пилюль. Если приглядеться к ним, невозможно было поверить своим глазам: жизнь и цивилизация здесь находились в зачаточном состоянии. Буквально все, включая кучу земли, сваленной в углу каждого высохшего каменистого дворика, говорило о том, что мир еще в процессе созидания. Два, а может, три таких крохотных сооружения могли бы с легкостью поместиться в подвале просторного дома из кедра и стекла, построенного Генри несколько лет тому назад на склоне одного из холмов в Саут-Оранж.
Когда Генри вышел от Липманов, в одной руке у него была связка ключей от машины, в другой — пистолет. Закинув пистолет в бардачок, брат завел мотор.
— Я пытаюсь, — сказал я ему, — спокойно относиться к тому, что происходит, но я прилагаю нечеловеческие усилия, чтобы воздержаться от комментариев. Я бы выругался матом, однако скажу только вот что: меня немного удивляет, что мы с тобой едем на прогулку с пистолетом в придачу.
— Понимаю. Нас так не воспитывали. Но если едешь в Хеврон, неплохо иметь в кармане пистолет. Если ты попадешь в демонстрацию или арабы окружат твою машину и начнут швыряться камнями, по крайней мере у тебя есть противовес. Послушай, ты увидишь здесь много вещей, которые будут тебя удивлять. Они удивляют и меня самого. Знаешь, что удивляет меня больше всего? Это то, что я узнал здесь за пять месяцев больше, чем там за сорок лет. Я понял, что надо делать и как жить. Меня просто трясет, когда я вспоминаю, кем я был. Я не могу поверить в это, оглядываясь назад. Воспоминания наполняют меня отвращением к самому себе. Мне хочется закрыть лицо руками от стыда, когда я вспоминаю, на каком взводе я был.
— О чем это ты?
— Ты все видел, ты был там. Ты все слышал. Ты знаешь, ради чего я рисковал своей жизнью. И зачем я пошел на операцию. Ты помнишь, ради кого я ее сделал. Ради этой плоскодонки с моей работы. Понимаешь, из-за кого я готов был умереть? И ради этого я жил!
— Но ведь это была только часть твоей жизни. А почему бы и нет? Утратить потенцию в тридцать девять лет — это необычный случай. Жизнь сыграла с тобой очень злую шутку.
Я провел с братом еще несколько часов, гуляя по узким проходам хевронского рынка, затем под древними оливами между могил хевронских евреев-мучеников и далее — по местам захоронения патриархов, и всю дорогу Генри углублялся в подробности своей карикатурной жизни, которую он оставил позади. Мы перекусили на открытой террасе маленького ресторанчика на главной улице Хеврона. Арабская семья, хозяева этого заведения, была необыкновенно приветлива и радушна; владелец ресторанчика принял у нас заказ, обращаясь к нам по-английски и с почтением называя Генри доктором. Час стоял поздний, и ресторан почти опустел, если не считать молодой пары с маленьким ребенком, что примостились за столиком в углу.
Генри, чтобы было удобнее сидеть, повесил свою полевую куртку на спинку стула, не вынимая пистолет из кармана. Там он и оставался, пока мы с Генри совершали тур по Хеврону. Таская меня за собой по людному рынку, он показывал мне горы фруктов, овощей, кур, сластей, в то время как у меня в голове вертелась одна-единственная мысль о пистолете. Я вспоминал знаменитый афоризм Чехова о том, что ружье, висящее на стене в первом акте, обязательно должно выстрелить в третьем. Я непрестанно думал о том, какой акт мы сейчас разыгрываем, не говоря уж о самой пьесе: семейная ли это драма, или историческая трагедия, или откровенный фарс? Я не был уверен в необходимости пистолета для нашего путешествия; возможно, брат хотел применить его как сильнодействующее средство и наглядно продемонстрировать мне, что проделал огромный путь от беспомощного, но милого еврея, каким он был в Америке, до того, каким стал ныне, и этот пистолет стал для него всеобъемлющим символом всего комплекса перемен, благодаря которым он избавлялся от стыда.
— Перед тобой арабы, — сказал он мне на рынке. — А где у них ярмо на шее? Ты видишь хоть одно ярмо? Ты видишь хоть одного солдата, угрожающего им? Здесь нет ни одного солдата, поэтому ты и не увидишь их здесь. А что ты видишь? Обыкновенный, гудящий как улей восточный базар. А почему это так? Ну конечно же, из-за жестокой военной оккупации!
Единственный знак военного присутствия я заметил в сотне метров от рынка, это был небольшой контрольно-пропускной пункт, рядом с которым Генри оставил машину. За воротами израильские солдаты гоняли мяч на открытой площадке, где стояли военные грузовики, хотя, по утверждению Генри, на рынке не было израильского военного присутствия — только арабы-лавочники, арабы-покупатели, десятки арабских ребятишек, несколько малоприятных арабов-подростков, глядевших исподлобья, груды мусора и пыли, несколько мулов, горстка нищих и двое сыновей доктора Виктора Цукермана — Натан и Ханок, причем у второго из них в кармане был пистолет, чей образ навязчиво занимал мысли первого. А что, если он выстрелит в меня? Что, если это будет полной неожиданностью в третьем акте, и расхождения во взглядах между братьями обернутся кровавой трагедией в духе семейства Агамемнона?[60]
60
Агамемнон — в древнегреческой мифологии царь микенский, один из героев «Илиады». Злой рок преследовал весь его род, начиная с родоначальника Тантала и заканчивая самим царем и его детьми, Ифигенией и Орестом.