Страница 32 из 39
Приступ ярости на время истощил его силы, вскоре он уронил голову на грудь и уснул. Проснулся он на трассе 684, и тут его гнев направился на водителей и их манеру вести машину. Водитель впереди переместился в другой ряд — он взвился:
— Что он себе думает, этот парень?
Другой пронесся мимо нас слева — он завопил:
— Им что, невдомек, что предельная скорость девяносто километров?
Затем:
— Эти грузовики, чтоб им, всю дорогу забили.
Затем:
— Она еще курит! Нет, ты посмотри, у нее ребенок в машине, а она курит!
— Не волнуйся ты так, — сказал я.
— А теперь новое дело — телефоны в машинах. Хорошенькое изобретение, нечего сказать. Ведут машину и лялякают по телефону! Хорошо бы Ингрид согласилась помогать и Эйбу, — ни с того ни с сего сказал он.
— Что-что? О чем ты?
— Хорошо бы Ингрид согласилась помогать и Эйбу, — повторил он. — Его помощница — ужасная стерва.
С Эйбом, соседом девяноста трех лет, отец, когда позволяла погода, совершал, вернее, пытался совершать ежедневный моцион. Эйб, на вид вполне бодрый старик, ходил на удивление твердо и уверенно для человека его возраста, хотя, отправляясь на прогулку вокруг квартала, они с отцом на всякий случай брались за руки, чтобы, не дай бог, не споткнуться на местных дорожках, цемент на которых пошел трещинами. «Хромые и слепые»[42] — так иронически называл их парочку отец. Иногда им удавалось дойти по Норт-Брод-стрит до той самой аптеки, иногда они сопровождали друг друга до парикмахерской, а как-то раз, когда я приехал к отцу, они только что возвратились с выборов мэра. Результат выборов был предрешен, сказал отец, но от нечего делать — почему б и не проголосовать. И когда бы, откуда бы они ни возвращались, едва Эйб уходил к себе, отец неизменно говорил:
— Через пять минут он забудет, что мы виделись.
В тот день, когда я приехал сообщить отцу, что у него обнаружили опухоль, сразу после того, как я ошеломил его этой новостью и он забился в угол дивана — обдумать, на что это его обрекает, — позвонил Эйб. Я подошел к телефону — Эйб говорил с подъемом, оживленно.
— Привет, это Герман?
— Нет, Филип, — сказал я.
— Не хочет ли ваш отец прогуляться?
— Нет, Эйб, он хочет поговорить со мной. Может быть, чуть попозже.
Не прошло и десяти минут, как телефон снова зазвонил.
— Не хочет ли ваш отец прогуляться?
— Не сейчас, Эйб, попозже.
Повесив трубку во второй раз, я отключил телефон так же, как в тот вечер перед мамиными похоронами, когда другой сосед, Уилкинс, пытался устрашить отца безумным хохотом.
— По какому номеру можно позвонить Ингрид в Нью-Йорк? Хочу с ней переговорить насчет Эйба.
— Пап, тебе сейчас не до Эйба. Пусть Ингрид пока что поможет тебе.
— Только бы с этого треклятого глаза удалили катаракту!.. Тогда я смогу сам ходить в банк, к зубному врачу, мне никто не будет нужен.
— Не горячись, через пару недель катаракту удалят. Дэвид всех поднял на ноги, чтобы операцию назначили как можно скорее. Иначе зачем бы нам сегодня ехать к нему?
— Когда тетя Милли умерла, мне позвонила Энн, и мы оба проплакали полчаса — каждый на своем конце провода. Рассказывал я тебе или не рассказывал?
Энн — дочь маминой младшей сестры Милли.
— Я полчаса плакал, — сказал он. — И знаешь — я понял, кого я оплакиваю. Маму. Когда она умерла, я бегал вокруг больницы, кричал: «Где моя жена? Вы помогаете или вы не помогаете моей жене?» До того разозлился — даже заплакать не успел. Но когда мне сказали, что Милли умерла, с ней исчезла последняя частица мамы, и я плакал, как ребенок.
Мы уже въезжали в Манхэттен со стороны Уэст-Сайдского шоссе, когда он проснулся в третий раз и смиренно, робко сказал:
— Хорошо бы Ингрид согласилась присматривать за мной до конца.
— Почему бы и нет? — сказал я.
6
О ни шли на бой и потому, что такая их профессия, и потому, что они евреи
Он начал терять равновесие примерно через год, притом разом. Меж тем ему удалили катаракту, зрение в левом глазу полностью восстановилось, и они с Лил уехали, как обычно, провести четыре зимних месяца во Флориде. В декабре они даже съездили в Палм-Бич на свадьбу дочери Сэнди Кьювина; Сэнди пригласил его еще прошлой весной — в ту пору, когда нейрохирург сказал, что, если не сделать операцию, ухудшение наступит в сравнительно недолгое время, в ту самую пору, когда мне казалось, что отцу больше Флориды не видать.
В конце марта, когда он вернулся в Элизабет, я приехал поздравить его с возвращением домой и увидел, что за месяц, прошедший со времени моего визита во Флориду, его состояние заметно ухудшилось. У него почти каждый день болела голова, лицо еще сильнее сковал паралич, отчего он так комкал слова, что понять его было практически невозможно, вдобавок ко всему и походка стала пугающе нетвердой. Через несколько недель после возвращения домой он как-то ночью встал, пошел в ванную, но пошатнулся (или на миг потерял сознание) и рухнул. Он пролежал на полу ванной минут десять, прежде чем от его криков проснулась Лил. Отделался он легко — всего лишь ушибом ребра, но его уверенность в себе была основательно подорвана.
Примерно тогда же один приятель рассказал мне о волеизъявлении — имеющем законную силу документе, который, как он сформулировал, дает возможность заблаговременно отказаться от любой системы поддержания жизни в случае крайней физической немощи или умственной недееспособности, когда надежды выздороветь уже нет. Лицо, подписавшее такое волеизъявление, называет, кого уполномочивает решать, какое лечение применять, буде он или она не способны принять решение самостоятельно. Я позвонил моему адвокату — спросить, имеют ли такие документы законную силу в Нью-Джерси, и, когда она сказала, что имеют, попросил ее составить два таких документа, один для отца, другой — для меня.
На следующей неделе я поехал в Нью-Джерси — пообедать с отцом, Лил и Ингрид: теперь, когда он вернулся домой, она снова вела его хозяйство, начала она у него работать еще в июле прошлого года, сразу после того, как ему удалили катаракту. Я прихватил с собой свое волеизъявление, подписанное и засвидетельствованное этим утром в местной закусочной, и его волеизъявление, составленное моим адвокатом: по этому документу отец передавал право принимать за него медицинские решения, буде он не сможет принять их самостоятельно, нам с братом. Расчет у меня был такой: если показать ему, что и я велел составить такой документ, он расценит его не как зловещее предзнаменование, а как проявление здравого смысла — что-то, чем следует озаботиться любому взрослому человеку, безотносительно возраста и здоровья, — и подпишет.
Однако когда я приехал к нему и увидел, до чего он подавлен падением, оказалось, что сообщить ему об опухоли мозга год назад мне и то было легче, чем завести разговор об этом документе. По правде говоря, я не смог это сделать. Ингрид приготовила обильный обед с индейкой, я привез вино, мы долго сидели за столом, и я не стал объяснять, что это за документ и почему я хочу, чтобы он им обзавелся, а, стараясь отвлечь его от мыслей о смерти, рассказал про книгу, которую только что прочел. Наткнулся я на нее, перебирая несколько дней назад книги в лавке «Иудаика» на Бродвее. Называлась она «Зал славы еврейских боксеров» и состояла из старых архивных фотоснимков и тридцати девяти биографий боксеров — каждому отводилось по главе; среди них было немало чемпионов мира и претендентов на титул, выступавших в годы отцовской молодости. В детстве отец по четвергам водил нас с братом вечерами в ньюаркский Лорел-Гарден, но я интерес к этому виду спорта потерял, отец же по-прежнему с увлечением смотрел бокс по телевизору. Я спросил, скольких, по его мнению, еврейских боксеров он может назвать.
— Ну, — сказал он, — для начала — Эйба Аттела.
— Верно, — сказал я. — Ты еще под стол пешком ходил, когда Аттел был чемпионом в полулегком весе.
42
Евангелие от Луки. 14:21.