Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 63 из 64



Высадка на Юге отменила мой план с парашютом. Я немедленно исхлопотал себе новое задание, заручившись грозным и непререкаемым приказом генерала Корнильон-Молинье, и с помощью американцев — в моем документе значилась удачно найденная самим генералом формула: «Срочное задание по восстановлению контроля», — меня доставили, пересаживая с джипа на джип, аж до самого Тулона; дальше было немного сложнее. Но, тем не менее, мой категоричный приказ открывал все пути, и я помнил о замечании Корнильон-Молинье, когда он со своей неизменной, слегка сардонической любезностью подписал мне документ, а я его поблагодарил:

— Но ведь ваше задание очень важно для нас. Что может быть важнее победы…

И сам воздух победно пьянил. Небо, казалось, стало ближе, покладистее, каждая олива была знаком дружбы, и Средиземное море тянулось ко мне из-за кипарисов и сосен, поверх колючей проволки, исковерканных пушек и танков, словно кормилица после долгой разлуки. Я по десяти разным каналам предупредил мать, что возвращаюсь, и эти сообщения должны были обрушиться на нее со всех сторон уже через несколько часов после вступления в Ниццу союзных войск. Неделю назад ЦБРА даже передало шифровку для партизан. Капитан Ванюрьен, который парашютировался в регион за две недели до высадки, должен был немедленно связаться с ней и сказать, что я вот-вот прибуду. Английские товарищи из сети «Бакмастер» обещали мне присмотреть за ней во время боев. У меня было много друзей, и они понимали. Они прекрасно знали, что речь идет не о ней и не обо мне, но о нашем извечном человеческом братстве, о нашем дружном, плечо к плечу, отстаивании общего дела — справедливости и разума. Мое сердце полнилось молодостью, верой, благодарностью, приметы которых так хорошо знакомы древнему морю, нашему самому верному свидетелю еще с тех времен, когда первый из его сыновей вернулся домой с победой. Черно-зеленая ленточка креста «За Освобождение», самая заметная на моей груди, — выше знаков Почетного легиона, Военного креста и пяти-шести других медалей, из которых я ни одну не забыл, капитанские нашивки на плечах черной форменной куртки, фуражка набекрень, вид еще более крутой, чем когда-либо, из-за лицевого паралича, мой роман на французском и английском в вещмешке, набитом газетными вырезками, а в кармане письмо, открывавшее двери дипломатической карьеры, да немножко свинца в теле, как раз сколько надо для придания веса, опьяненный надеждой, молодостью, уверенностью и Средиземным морем, — после всего этого, встав наконец во весь рост на залитом солнцем благословенном берегу, где никакое страдание, никакая жертва, никакая любовь никогда не были выброшены на ветер, где все учитывалось, исполнялось, значило, задумывалось и осуществлялось по счастливым законам искусства, я возвращался домой, доказав честность мира, придав форму и смысл судьбе любимого существа.

Чернокожие американские солдаты, рассевшись на камнях с широченными и такими сияющими улыбками, будто светились изнутри идущим от сердца светом, при нашем появлении вскидывали вверх свои автоматы, и в их дружеском смехе звучала вся радость, все счастье сдержанных обещаний:

— Victory, man, victory!

Победа, парень, победа! Мы опять стали хозяевами нашего мира, и каждый опрокинутый танк походил на костяк поверженного бога. Желтокожие, востролицые всадники верблюжьей кавалерии в тюрбанах, усевшись на корточках вокруг костра, жарили целого быка; из развороченного виноградника, словно сломанный меч, торчал хвост самолета, а среди оливковых деревьев, под кипарисами, из подслеповатых бетонных казематов то тут то там таращились круглым, тупым глазом побежденного стволы мертвых пушек.

Стоя в джипе среди этого пейзажа, где виноградники, оливковые и апельсиновые деревья словно сбежались встречать меня, где перевернутые поезда, обрушенные мосты, перекрученные и спутанные, как сама издохшая ненависть, заграждения из колючей проволоки были на каждом повороте сметены солнечным светом, я только на понтонах Вара перестал видеть руки и лица, уже не пытался узнать знакомые уголки, перестал отвечать на веселые приветствия женщин и детей и застыл, стоя во весь рост, вцепившись в ветровое стекло, весь целиком устремленный к приближавшемуся городу, кварталу, дому, к фигурке с раскрытыми объятиями, наверняка уже поджидавшей меня под победным флагом.

Здесь мне бы надо прервать свой рассказ. Я ведь пишу не для того, чтобы отбросить на землю тень побольше. Мне и так нелегко продолжать, и я хочу сделать это как можно скорее, быстро добавив несколько слов, чтобы со всем покончить и опять уронить голову на песок пустынного Биг Сура, на берегу Океана, куда я напрасно пытался бежать от обещания закончить свою повесть.

У отеля-пансиона «Мермон», где я велел остановить джип, меня никто не встретил. Там что-то смутно слышали о моей матери, но знать — не знали. Моих друзей разбросало по свету. Я потратил не один час, чтобы узнать правду. Моя мать умерла три с половиной года назад, через несколько месяцев после моей отправки в Англию.

Но она прекрасно знала, что я не смогу выстоять без ощущения ее поддержки, поэтому приняла меры предосторожности.

За несколько дней до смерти она написала около двухсот пятидесяти писем, которые сумела переправить к своей подруге в Швейцарию. Я ни о чем не должен был догадаться — письма предполагалось отсылать мне регулярно — наверняка именно это она и замышляла с любовью, когда я, в последний раз навестив ее в клинике Сент-Антуан, уловил хитринку в ее взгляде.



Так что я продолжал впитывать материнские силу и мужество, необходимые мне, чтобы не сдаваться, когда ее уже больше трех лет не было в живых.

Пуповина делала свое дело.

Вот и все. Пляж Биг Сура пуст на сотню километров, но когда я временами поднимаю голову, то на одной из двух скал перед собой вижу тюленей, а на другой — тысячи бакланов, чаек и пеликанов; вижу порой и фонтаны китов, проплывающих в открытом море, и, стоит мне пролежать на песке без движения час или два, надо мной начинает медленно кружить какой-нибудь стервятник.

Теперь уже много лет прошло с тех пор, как совершилось мое падение, и мне кажется, что я упал именно здесь, на эти береговые скалы Биг Сура, и уже целую вечность слушаю и пытаюсь понять, что шепчет Океан.

Я не был побежден честно.

У меня теперь седеют волосы, но за ними не спрячешься, и на самом деле я не постарел, хотя мне скоро восемь. Главное, мне бы не хотелось, чтобы думали, будто все это для меня важно, я отказываюсь придавать своему падению общемировое значение, и, хотя факел вырван из моей руки, я улыбаюсь с надеждой и предвкушением, думая обо всех тех руках, которые готовы его подхватить, и обо всех наших потаенных, нарождающихся, будущих, еще не проявившихся силах. В моем конце нет никакого урока, никакого смирения, я отказался только от самого себя, так что, в общем, невелика потеря.

Наверняка мне не хватало братских чувств. Вряд ли позволительно до такой степени любить одно-единственное существо, пусть даже собственную мать.

Я ошибался, веря в личные победы. Сегодня, когда меня уж нет, мне возвращено все. Люди, народы, все наши легионы стали моими союзниками, и мне не удается примкнуть к их междоусобным распрям; я стою, обратившись вовне, у подножия неба, как забытый часовой. Я по-прежнему вижу себя во всякой живой и обижаемой твари и стал полностью непригоден для братоубийственных войн.

Но что касается остального, то соблаговолите внимательнее взглянуть на небосвод после моей смерти: вы увидите там рядом с Орионом, Плеядами или Большой Медведицей новое созвездие: отродье человеческое, вцепившееся всеми зубами в какой-нибудь небесный нос.

Я порой еще бываю даже счастлив, как сегодня вечером, здесь, лежа на пляже Биг Сура, в серых, подернутых дымкой сумерках, когда со скал доносится далекий тюлений крик и мне довольно чуть приподнять голову, чтобы увидеть Океан. Я слушаю его очень внимательно, и меня по-прежнему не оставляет впечатление, будто я вот-вот пойму, что он пытается поверить мне, будто разгадаю наконец шифр и выясню, что же такое настойчивый, беспрестанный шепот прибоя чуть ли не рвется мне сказать, объяснить.