Страница 44 из 45
Несколько полицейских — среди них были и Тал Уитмен, Горди Брогэн и Фрэнк Отри — тоже устраивались на ночлег. В комнате были также три хорошо вооруженных полицейских, которым предстояло бодрствовать и дежурить тут всю ночь.
— А свет совсем не выключат? — спросила Лиза.
— Нет. Мы не можем рисковать и сидеть в темноте.
— Это хорошо. Он тут и так не яркий. Ты со мной посидишь немного, пока я не засну? — Сейчас могло показаться, что Лизе не четырнадцать лет, а гораздо меньше.
— Конечно.
— И поговори со мной.
— Ладно. Только тихо, чтобы мы никому не мешали.
Дженни легла рядом с сестрой, оперев голову на руку.
— И о чем же ты хочешь поговорить?
— Неважно. Все равно о чем. О чем хочешь, только не о… сегодняшнем.
— Знаешь, я хочу тебя кое о чем спросить, — сказала Дженни. — Не о том, что сегодня произошло, а о том, что ты сегодня сказала. Когда мы сидели на скамейке около полицейского участка и ждали приезда шерифа, помнишь? Мы тогда говорили о маме, и ты сказала, что она… часто хвасталась мной?
— Еще как! «Моя дочка — врач», — улыбнулась Лиза. — Она так тобой гордилась, Дженни!
Слова эти снова, как и тогда, когда Лиза произнесла их впервые, больно кольнули Дженни в самую душу.
— И мама никогда не винила меня за то, что с папой случился удар? — спросила она.
— С какой стати она должна была тебя в этом винить? — нахмурилась Лиза.
— Ну… мне казалось, я в какой-то период доставила ему немало страданий. Страданий и беспокойства.
— Ты?! — Лиза была искренне поражена.
— А потом, когда врачу не удалось справиться с его давлением и у папы случился удар…
— По словам мамы, единственный твой плохой поступок за всю жизнь — это когда ты под День Всех Святых покрасила коленкорового кота в черный цвет и перемазала краской всю мебель на террасе.
Дженни удивленно рассмеялась:
— А я и забыла об этом. Мне тогда было всего восемь лет.
Они улыбнулись друг другу и почувствовали себя в большей мере сестрами, чем когда-либо раньше.
— А почему ты решила, что мама считала тебя виновной в смерти отца? — спросила, немного помолчав, Лиза. — Он ведь умер естественной смертью, верно? От удара. Как ты могла быть в этом виновата?
Дженни помолчала, вернувшись мысленно на тринадцать лет назад, к тем событиям, что положили начало ее долгим переживаниям. Она испытала сейчас глубокое облегчение, узнав, что мать ни в чем не винила ее, никогда. Впервые за все время, прошедшее с тех пор, как ей было девятнадцать, она почувствовала себя свободной.
— Дженни?
— Угу?
— Ты что, плачешь?
— Нет, ничего, — ответила она, с трудом сдерживая слезы. — Если мама ни в чем не винила меня, наверное, я напрасно сама корила себя все эти годы. Я просто рада, сестренка. Рада тому, что ты мне сказала.
— А почему ты сама так думала? Расскажи мне, Дженни. Если мы сестры, у нас не должно быть друг от друга секретов.
— Это долгая история, сестренка. Когда-нибудь ты все узнаешь, но не сейчас. Расскажи-ка лучше ты о себе.
Они еще некоторое время поболтали о пустяках, и глаза Лизы начали тяжелеть и потихоньку закрываться.
Глядя на нее, Дженни почему-то вспомнила добрые, скрывающиеся под тяжелыми веками глаза Брайса Хэммонда.
И глаза Якова и Аиды Либерманов, вылезающие из орбит, на их отрезанных головах.
И глаза Уоргла. Мертвые, исчезнувшие. Выжженные глазницы, зияющие на пустом черепе.
Она попыталась заставить себя отвлечься от этих мрачных, но слишком еще свежих и прочно засевших в сознании впечатлений, от глаз, которыми, казалась, смотрела на нее сама Смерть. Но ум ее непрестанно возвращался к чудовищным свидетельствам насилия и гибели, которые ей довелось увидеть.
Дженни очень хотелось, чтобы кто-нибудь убаюкал ее так же, как сама она только что убаюкала Лизу. Ночь обещала быть бессонной и беспокойной.
В кладовке, что примыкала к вестибюлю и тянулась до шахты лифтов, свет не горел. Окна в ней не было.
В комнате висел давно устоявшийся запах мыла, стиральных порошков, всевозможных чистящих и дезинфицирующих средств, мебельной полироли, мастики для натирки полов. Все это стояло и лежало на полках, сделанных вдоль стен.
Справа, в самом дальнем от входа углу, помещалась большая металлическая мойка. Из не совеем исправного крана капала вода — по капле в десять-двенадцать секунд. Каждая капля падала в металлическую раковину с мягким, негромким звуком — пам.
В самом центре кладовки, на столе, в кромешной тьме, вобравшей в себя все, что находилось в комнате, накрытое покрывалом, лежало безликое тело Стю Уоргла. Все в комнате было неподвижно, и только со стороны мойки доносилось монотонное пам… пам… капающей воды.
В воздухе беззвучно повисло ожидание каких-то событий.
Фрэнк Отри свернулся под одеялом, закрыл глаза и лежал, думая о Руг. О своей высокой, стройной и гибкой, миловидной Руточке, с ее тихим, но четким, почти чеканным голосом и немного хрипловатым смехом. О своей жене, с которой он прожил вместе двадцать шесть лет, единственной женщине, в которую он когда-то по-настоящему влюбился и которую любил до сих пор.
Перед тем как отправляться вместе со всеми сюда, в Сноуфилд, он позвонил ей по телефону и они поговорили, правда, недолго. Он не мог сказать ей тогда ничего определенного кроме того, что в Сноуфилде стряслось что-то очень серьезное, что о происшедшем постараются как можно дольше ничего не сообщать и что, судя по всему, сегодня ночью он домой не попадет. Руточка не стала ни о чем его расспрашивать: за долгие годы службы мужа в армии она научилась быть женой офицера и оставалась ею и теперь.
Привычка думать в трудные моменты о Рут давно стала для Фрэнка главным способом психологической защиты. Переживая стресс, испытывая страх или боль, впадая временами в депрессию, он просто начинал думать о Рут, целиком и полностью сосредоточивая на ней все свои мысли, и тогда мир, заполненный борьбой, проблемами и конфликтами, отступал в его сознании на задний план. Для человека, который основную часть жизни провел на опасной работе и чья профессия редко давала возможность забывать о том, что смерть составляет неотъемлемую часть жизни, такая женщина, как Рут, была незаменимым лекарством, прививкой против отчаяния.
Горди Брогэн боялся снова закрыть глаза. Каждый раз, когда он это делал, перед ним откуда-то из темноты возникали все те же кровавые видения. И потому теперь он лежал под одеялом с открытыми глазами и смотрел на спину Фрэнка Отри.
Горди сочинял в уме заявление об отставке, которое намеревался вручить Брайсу Хэммонду. Отпечатать и вручить его он сможет, конечно, только когда закончится вся эта история. Он не хотел бросать товарищей в самый разгар трудной и опасной операции: это было бы неправильно, нехорошо. Он мог бы даже чем-то им тут помочь — при условии, что ему не пришлось бы стрелять в людей. Но как только операция в Сноуфилде завершится, как только они вернутся в Санта-Миру, он тут же напишет письмо с просьбой об отставке и сам, лично, вручит его шерифу.
Теперь у него уже не оставалось сомнений: работа в полиции не для него. Он никогда не годился для такой работы.
Он еще молодой человек, у него есть запас времени и возможность сменить профессию. Полицейским он стал отчасти потому, что бунтовал против родителей, а тем уж никак не хотелось, чтобы их сын служил в полиции.
Родители видели, что ему каким-то непостижимым образом удается необыкновенно хорошо ладить с животными, что он умеет за полминуты добиться доверия любого четвероногого существа и установить с ним дружеские отношения. И потому родители его полагали и надеялись, что он станет ветеринаром. Горди же всегда чувствовал, что неослабная любовь отца и матери душит его, и потому, как только они стали подталкивать его к занятиям ветеринарией, он сразу отверг саму возможность этого. Теперь же он понимал, что родители были тогда правы и что они хотели ему только добра. В глубине души он и раньше сознавал их правоту. По складу своего характера он был целителем, а не миротворцем.