Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 40 из 77

— Вы и права такого не имеете — собой рисковать! Сегодня побили, а завтра убьют! Что это, на самом-то деле, — на войне?! Ну, на войне, там ясно, там люди Родину защищали и гибли, им за это ордена посмертно давали. А здесь-то, здесь — из-за кабаненка паршивого!

Директор, кажется, смутился от такого напора. Сказал, морщась и придерживая губу пальцами и этим достигнув некоторой отчетливости речи:

— Звери, Агнюша, тоже Родина. И птицы… Вся природа. Не все это пока понимают, объяснять приходится.

— Объяснили, называется!

«Действительно, объяснил… — размышлял Щапов, укладываясь на свою овчину. — Важно отделали…. Кто бы это? Ну и он их, видно… Экий ведь! Двоих. И оружие отнял, и дичину…»

Неожиданно мысль Захара Щапова, обретшая вследствие долгого неспешного существования ленивую замедленность, ринулась: «Так что же это я радуюсь? — холодея и машинально вскидываясь, подумал он. — Шлепнут его, не ровен час, и прости-прощай, мое золотишко. Кто мне тогда укажет, где оно? И ведь ходит, не стережется и ружье с собой редкий раз берет! Шлепнут какие-нибудь охламоны! Куда я тогда?»

На следующий день, когда Татьяна подала в подполье миску с томленной в вольном жару ароматной кабанятиной, кусок застревал в горле Захара Даниловича. С тех пор он, изнывая и волнуясь, ожидал каждого возвращения директора из тайги.

B сущности, и до этого случая Щапов не желал директору зла. Тихо и мирно вернуть жестянки — вот все, что ему было нужно. Но не жалость и не уважение к достойному человеку оказывали тут свое влияние, а некое нелепое на первый взгляд искривление щаповского мироощущения. Белов был для него — как это ни странно звучит — уже… мертвым. Правда, вместо него убит другой, но это ошибка, и вот ее-то Захар Щапов с сокрушительной силой инстинктивного чувства самосохранения скидывал со счетов. Запретив Татьяне подозревать себя в убийстве Своекорова, он и самому себе запретил то же самое и гнал всякую мысль о том, как в отчаянье, не сумев выговорить толкового вопроса, тряс умирающего за отвороты полушубка. Скорей даже и не спрашивал, а пытался вытрясти вон неумолимо вступавшую в мягчающее тело смерть. Но то, что произошло за минуту до этого, он вспоминал спокойно — там все было как надо — фигура грабителя-директора в прорези карабина, меткий выстрел…

Конечно, человек не всегда волен в мыслях и воспоминаниях. То, непоправимое, иногда тихой сапой подкрадывалось к Щапову и вдруг возникало — в ярком свете, отчетливое до мелочей. Его тогда словно подбрасывало на овчине, он ударял кулаком в земляной пол и хрипел: «Никто не видал — стало быть, ничего и не было!» Ему удавалось отогнать видение, и он упрямо оставался при своем: «Тот убит, которого надо…»

Получалось, Белов лежит на крохотном терновском кладбище и он же, Белов, отдает какие-то распоряжения старику Огадаеву, любезничает с девчонкой Агнюхой, дерется с браконьерами и до двух ночи, стуча на машинке, истребляет керосин. Ничего ему не угрожает, ибо дважды одного и того же не убивают.

Ствол тополя, давно отживший, потерявший под напором стихий свою огромную крону, похожий издали на грозящий кому-то корявый, с обкусанным черным ногтем перст, вдруг начал проявлять признаки жизни. В полном безветрии, под припекающим утренним солнцем из его прогнившей сердцевины посыпались какие-то палочки, веточки, гнилушки, пучки сухого мха и обрывки прошлогодних листьев. Потом перст-пень как бы округлился, на конце его появилась странная физиономия — носатая, причем ноздрястый нос вырастал прямо из казавшегося плешивым усыпанного мусором плосковатого темени, на котором, как чужие, торчали в разные стороны обтрепанные уши; сонно слипающиеся, мрачно подозрительные маленькие глазки дополняли этот портрет. Минуту или две этот представитель рода урсусов — черный гималайский медведь — осматривал бугрившуюся под ним, уже нежно тронутую весенними красками трущобу и, ничего не заметив стоящего, снова исчез в дупле.

Будет теперь мишка еще несколько часов сидеть внутри давшего ему зимний приют дерева и, наверное, туго, со сна, соображать: пора или не пора? Горячий солнечный луч, проникнув сквозь открытое отверстие дупла, скажет ему: пора! Он вылезет наверх, со страхом будет посматривать вниз: угораздило же забраться!..

Но не век же сидеть огромной тушей на виду у всего мира. Станет медведь спускаться: со вздохами, со стонами, неловко срывая с дерева кору, то и дело оглядываясь через плечо: много ли еще осталось?





Пора, всем пора!

В лиственничном отлогом угорье два косача, недовыяснив с утра отношений, выскочили, как по команде, из укрытий, помчались, растопырив крылья, навстречу друг другу — ух, страшно! Будет драка до первой крови.

А тут еще дятел: рассыпал на всю окрестность воинственную дробь, воодушевил бойцов не щадить ради весны живота своего. А пугливый бурундук (он давно на воле, уже несколько дней) взметнулся по стволу — крошечное дымное облачко…

И Захару Щапову приспело время покинуть свое убежище. Тайга стала теплой и укрывчивой. Там, только там было теперь место приспособленному к бродяжничеству человеку. К тому же пребывание в подполье вовсе или почти вовсе потеряло смысл: в Тернове проклятый директор не хранил украденных сокровищ.

Пора, пора!.. Это тревожное словечко по сотне раз на дню гвоздило Щапова, а по ночам нагоняло бессонницу. Но куда — пора? Он ждал верного случая, а случай не представлялся.

Только раз, еще в конце марта, когда директор ездил в Рудный по хозяйственным делам и на почту отослать в Москву свои научные труды и когда, конечно же, свободно мог завернуть к захоронке, Щапов едва не пустился по его следу. Помешало неожиданное предчувствие неудачи — и до чего же верным оно оказалось! Директор, потратившись на покупку книжек, возвратился еще бедней, чем был; рупь двадцать у него осталось, донесла Татьяна, сумев опять заглянуть в известный бумажник.

Разумеется, и таким тоже фактом Захар поспешил укрепить свою успокоительную уверенность в сохранности золотишка. Но, сам по природе своей неимоверно терпеливый, он в конце концов поразился терпению директора, которое, видно, превосходило его собственное, и в его упрямую душу стали закрадываться сомнения и беспокойство. Как это так — жить, отказывая себе во всем, выжидать чего-то? Не кроется ли тут какая-нибудь интеллигентная хитрость, недоступная пониманию умеренно образованного человека?

Приход весны затворник видел через щелку, верней через две щелки, так как и с другой стороны дома устроил — чтобы увеличить обзор — такой же наблюдательный пост. В подполье прибавилось свету, и оказалось, что он вовсе не в одиночестве прозимовал зиму. Покойный Спиридон, как ни старался сделать постройку непроницаемой (охраняя ее главным образом от докучливых грызунов), не смог все же предотвратить нашествия более мелких квартирантов — разных жучков и паучков. С наступлением тепла и началом роста трав вся эта живность, мирно спавшая по запаутиненным углам и закоулкам, устремилась наружу и находила какие-то выходы — верно, специально прорытые, невидимые человеческому глазу норки,

В долгие часы, когда малонаселенное Терново не давало никакой пищи для наблюдений, когда даже собаки не пробегали мимо, какой-нибудь черный паук, вразвалочку пересекающий подполье, чтобы выбраться на юго-восточную сторону, сразу под солнце, оказывался для Захара Даниловича сущим подарком. С пристальным интересом, забывая о тягучем времени, вникал он в подробности существования насекомых.

Так шли дни.

Щапов окончательно укрепился во мнении, что золотишко где-то в районе Краснухи: будь он на месте Белова, захоронку устроил бы именно там.

Но директор почему-то — как нарочно! — все не шел и не шел на Краснухинский ключ, причем, если бы Щапову удалось вникнуть в маршруты, по которым Белов ежедневно рассылал объездчиков, то не замедлил бы заметить, что и объездчики постоянно минуют тот интересный участок, берут его как в обхват, и в этом, несомненно, есть какая-то преднамеренность.