Страница 7 из 35
— К вашему сведению, я не барынька. В детстве гусей пасла. Неплохо получалось. До свиданья! Я иду в райком.
Секретарь райкома Федор Федотович Соловьев хохотал басовито, раскатисто. Долго. До слез. Отсмеявшись, сказал:
— А, батюшки! Представляю, как вы напугали бедного Ивана Ивановича. Он же сердечник...
Отсмеявшись, Федор Федотович поглядел на маму испытующе:
Обиделись? Не стоит. Я вас помирю. Вот что, товарищ старший агроном. Даю вам три дня на устройство личных дел, и за работу. Потом и трех часов свободных не обещаю. Насчет детей — так. Детсад мы открыли. Первый в районе. Правда, там уже полна коробочка, но в порядке уплотнения устроим и ваших младших. В разъездах придется быть почти все время. Ребятишек надо определить в круглосуточную группу, ничего не попишешь. Идет?
Спасибо, не требуется. Няня есть. Так что можете считать меня бездетной. — Она улыбнулась. — В том смысле, что дети работе не помешают.
Ну и отлично,— кивнул секретарь. — Вот вам записка к завхозу. Сапоги русские выдаст. По полям плавать в самый раз. И брюки надо какие-то соорудить. Верхом же придется.
Мама пробыла в кабинете секретаря больше часа. Ей нравилось, что Федор Федотович, пожилой человек, награжденный орденом боевого Красного Знамени, разговаривает с нею на равных. Не поучает. Дружески подшучивает. Необидно поддразнивает.
«Наверняка из двадцатипятитысячников»,— подумала мама. Она высоко ценила эту железную гвардию. Не удержалась, спросила. Так и есть: коренной путиловец, направленный партией в деревню. Бывший кавалерист. Второй год в районе.
Из трех дней, предоставленных ей на устройство, мама взяла только один.
— Вставайте, лентяи!—Тоня бесцеремонно стащила одеяла с нас троих по очереди. — Экие засони!..
Я открыла глаза и тут же зажмурилась,— в квартире бушевало солнце. Светлые зайчики бегали по потолку, скакали по стенам, играли на чистом белом полу, резвились на Вадькином голубом одеяле. Один, самый шаловливый, пытался проскользнуть в Вадькин приоткрытый рот.
Я окончательно проснулась. Защищаясь ладошкой от солнечных лучей, недовольно сказала:
Проспала. Не могли разбудить...
Еще рано,— отозвалась мама. Она курила, выпуская дым в раскрытое окно. Позвала меня:
Иди-ка сюда. Погляди на наш каштан. Бутоны как бело-розовые свечки.- Вот-вот брызнут — распустятся. А запах... Понюхай.
Я в одних трусиках высунулась в окно. Добросовестно потянула носом воздух. Сморщилась. Чихнула аппетитно.
Смолой пахнет.
И смолой сосновой тоже,— согласилась мама.— Вадим, Галина, вставайте! Пойдем гулять.
Вадька кубарем скатился с тугого соломенного матраца и, сидя на голом полу, запел:
Зайчики в трамвайчике,
Жаба на метле...—
и запрыгал по всей комнате, оглушительно заверещал:
— Ой, поймаю! Тоня, где мой сачок? Ой, зайчик! Лови его, лови!
Тоня поймала Вадьку и потащила умываться. Галька, сидя на матраце, жаловалась:
— Противная солома. Колючая. Не умею спать на полу.
Ничего, привыкнешь,— утешила мама. — Это полезно.
На Святую гору пойдем?— спросила я.
Сначала на озеро,— решила мама. — Там цветов на берегу нарвем. Потом пойдем к Пушкину. А после обеда, если не устанете, в Михайловское махнем.
Я обиделась:
Маленькие мы, что ли?
Ну хорошо,— сказала мама. — Возможно, нас подвезет дедушка Козлов, если будет свободен. Он обещал.
На шарабане? — спросил Вадька.
Да.
Ура! Шарабан, барабан, шарабан! . Тра-та-та-та!
Чего ошалеваешь? — одернула я братишку. — Оглумил совсем.
Фу, дочка, как ты разговариваешь! —поморщилась мама. — «Ошалеваешь», «оглумил»...
Я только хмыкнула. Привыкла, что поправляют. Но много, ох много еще в моем разговоре псковских хлестких словечек. Придется отвыкать. Тут не Сергиевка.
Наконец собрались. Мама и Тоню позвала, но та отказалась:
— Как же, есть у меня время прогуливаться. А кормить вас Пушкин будет? Поди, как волки голодные вернетесь.
Дорожка оборвалась у круглого пруда с берегами, сплошь заросшими осокой и камышом.
— А вот и озеро Таболенец,— сказала мама ,и присвистнула: — Ого! А в старину оно было большое и глубокое. На берегу, как раз там, где находимся сейчас мы, стояла маленькая деревушка — слободка Таболенец. И жили в той деревушке монахи да крестьяне монастырские, рабы крепостные. Монахи ловили рыбу, собирали грибы-ягоды. Писали книги про старину. Да молились богу. А крестьяне работали на тех монахов: землю пахали, сеяли, жали, косили сено, скот пасли...
Я перебила:
Никак, это Федька, что суп у нас хлебал?— показала пальцем на понурую фигуру у самой воды.
Он самый,— согласилась мама. — Только не Федька, а Федя Погореловский. Федя! — окликнула она призадумавшегося босяка.
Федька резко обернулся, и угрюмое лицо его тут же преобразилось. Обнажились в широкой улыбке Федькины желтые, прокуренные зубы.
Здорово, Настя!
Ого, какая у тебя память,— удивилась мама.— Запомнил имя. Ты что тут делаешь, Феденька? Золотую рыбку высматриваешь?
Федька важно надул щеки:
— На какой ляд мне рыбка? Службу справляю. Эва,— он кивнул на Вадьку (тот, встав на цыпочки у самой воды, как гусенок, вытягивал шею),— тонут же, цуцики, почем зря. Ты, Настя, не гляди, что оно смирное. В ем виры есть. Омута! Не подпущай мальца близко — враз затянет. Вот я и караулю. Которого мазурика поймаю тут на озере — парю за милую душу.— Федька потряс перед Вадькиным любопытным носом большим веником крапивы. Мама засмеялась:
— Честное слово, ты молодец! — И высыпала в Федькйну заскорузлую ладонь половину пачки папирос «Пушка».
— Вадим! Отойди сейчас же от воды! — приказала она.
А как отойти, если перед самым Вадькиным носом толкутся большие сине-прозрачные стрекозы и садятся на камышинки у самого берега. Никогда такого раньше не видел Вадька-Вадим. Таращит глаза-смородины:
— О-о-о! Какое оно... летает
Пока я глазела на Федю-сторожа, проворная моя сестренка набрала большущий букет ромашек и лиловых колокольчиков. Похвалила мама Гальку. Мне стало завидно. Начала тоже рвать ромашки, выдирать с корнем тонконогие колокольчики.
Когда букеты сложили вместе, получилась целая охапка. Мама сказала:
— Великолепно! Подарим Пушкину. Ну, пошли.
С непривычки лестница, ведущая на вершину Святой горы, показалась мне крутой и высокой. Серые плиты-ступеньки тяжелые, нешлифованные, с трещинами и выбоинами. А из трещин старинных травка молодая к солнышку рвется — яркая, узкая, острая, что щетинка.
Интересно: кто строил лестницу монастырскую? Кто таскал на гору тяжелые плиты? Монахи толстые? Вряд ли. Наверное, рабы монастырские. Кто же еще.
Носятся над Святой горой сизые галки и орут так, точно их заживо ощипывают. В высоченных ветлах по всем склонам горы картаво и нудно бранятся грачи: «Ук-р-р-ал чер-р-вя-ка! Ук-р-р-рал!»
Мама засмеялась:
— Веселое место!
Лестница заканчивалась круглой небольшой площадкой. Посередине — собор Успенский: низкий, круглый, белый, толстый — как гриб-боровик с двумя шляпками.
Окошки узенькие, зарешеченные, и совсем их мало. Всей и красы, что синее небо проткнул серебряный шпиль с золотым крестом на маковке. А так ничего особенного.
На колокольне галки дерутся. Под застрехой ржавой голуби гырчат.
— Бонжур, сударыня! — Я оглянулась и прыснула в рукав. Стоит перед мамой маленький старичок и, как петух, шаркает маленькой ножкой в рваной парусиновой баретке. Белые усы в растопырку. Белые брови торчком. Хохолок надо лбом как клочок белой ваты. А нос тонкий и горбатый-прегорбатый, как у барона Мюнхгаузена. В руках у старичка зеленая шляпа вся в дьгрьях. И костюм весь в дырочках. Моль, что ли, на него напала?..
Старичок говорит маме:
Разрешите представиться. Граф Сошальский!
Галька, не поняв, переспросила меня шепотом:
Граф?
А я только глазами моргаю,— никогда графов не видывала. Думала, их давным-давно на свете нет.