Страница 2 из 35
У Тони все расписано по часам. После обеда — гулянье. Смехота. Сиди на лавочке в садике, что меньше деревенского палисадника, и таращи на прохожих глаза. Или с мелкотой копайся в песке. А он холодный и кошками пахнет... Только сделаешь шаг в сторону, Тоня тут как тут: «Не топчи травку! Не рви цветы. Ты не в деревне...»
То-то и оно, что не в деревне. А в деревню-то как хочется!.. Вот там гулянье так гулянье. Босиком по теплой пыли шлеп-шлеп-шлеп — догони попробуй... Кувырком бултых в сладкую траву-мураву, как на перину. Дыши сколько влезет,— нос небось не закоптит... А на пожне, за гумнами, до вторых петухов заливается тальянка с переборами. А девки на всю деревню: «Ох-ти! Ах-ти!»
А по воскресеньям вдоль деревни, как солдаты, маршируют комсомольцы с красным флагом.
А за комсомольцами — ребятня. Вот это гулянье так гулянье!.. А по-городскому я гулять не умею. На улице зеваю по сторонам. Шарахаюсь от трамвая, от шальных извозчичьих пролеток. Ну как раздавят!.. Тоня сердится, дергает меня за руку: «Закрой рот! Воробей влетит». И милиционер из круглой будки глядит на меня сердито, пальцем грозится — за что-то сердится. А ну как заберет!.. Да и посадит в тюрьму вместе с разбойниками.
Век бы глаза мои не видели города. Дома высоченные, каменные, строенные впритык друг к другу. И все на одно лицо. Страшно. Люди живут как птицы в скворечниках. Места, что ли, на земле мало?.. Горожане целый день толкутся на улицах с утра и до позднего вечера. Туда-сюда, туда-сюда — как на ярмарке. И не идут, а бегут. Спешат. Куда? И никому нет друг до друга дела.
А осенью в школу. В пятый класс. Ах как боюсь я городской школы, серой громадины... Сколько ж тут учеников? Как все соберутся под одной крышей!.. Ведь это же будет ад, вавилонское столпотворение, как дедушка говаривал. Задразнят меня за деревенский выговор...
И решила я бежать в деревню. Только бы добраться, а там бабушка пожалеет, не прогонит. У меня были свои капиталы. Пять желтых бумажных рублей и четыре серебряных полтинника. Пожалуй, на билет хватит. Вот только надо осторожно разузнать, в какой стороне вокзал. А там — в поезд, и ищи ветра в поле...
Однажды Тоня, уходя в булочную, забыла закрыть входную дверь на ключ. Галка с Вадькой играли в жмурки и были очень заняты. Я схватила свои деньги, сунула за пазуху ломоть хлеба и на цыпочках выскользнула из квартиры. '
Куда ринуться? Кого спросить?
Идет мимо дома старичок. Серое пальтишко нараспашку, зеленая шляпчонка надвинута на затылок. Под мышкой тросточка, а в кошелке не то кот, не то собачонка. Чудно. Спросила про вокзал. Старичок остановился, сдвинул на лоб очки, поглядел на меня прищурясь:
А вам, собственно, на какой вокзал? Их в городе несколько. — И только я начала объяснять, что деревня Сергиевка находится на Псковщине, налетела Тоня. Как коршун на цыпленка.
Это еще что такое? Кто позволил? Марш домой, вольница! — Прямо на улице, как маленькой, надавала мне шлепков. Обыскала все карманы. Деньги, понятно, отобрала. Вечером нажаловалась маме.
Я ревела в три ручья и топала ногами:
— Не буду тут жить! Не буду. Не люблю я" вас! Мама молчала, только хмурилась, а Тоня отшучивалась:
— Не люби, да почаще взглядывай.
С тех пор входная дверь всегда оказывалась на ключе, даже когда Тоня была дома. А ключ она держала в кармане фартука и, ложась спать, прятала его под подушку.
Свою бабушку я звала мамой и долго была уверена, что так оно и есть. Не помню, когда я узнала, что у меня есть родители и что живут они в Ленинграде. Родители мои дали мне такое имя, которое бабушка никак не могла выговорить, а дедушка не нашел в святцах. Старики перекрестили меня в Зинку. Зинка так Зинка — какая разница?
Росла я, по словам бабки, трудно. К году еще головенку не держала. И все хворобы ко мне приставали. Чем только я не переболела. Бабушка таскала меня и по докторам, и по знахарям. Поила лекарствами и травами, святой водой с решета взбрызгивала, сажала в горячую печку на хлебной лопате, как пирог-кокору, зарывала по шею в песок, даже возила куда-то далеко к теплому морю. Но до пяти лет я была дохленькой, вялой, плаксивой. А с пяти выправилась. Разбытела, как говорила бабушка. К восьми годам даже драться с мальчишками не боялась. А училась лучше всех.
Так и жила я в дервне безвыездно с самого рождения. Дед и бабка любили меня и очень баловали. Я ничего не умела делать: ни самовар наставить, ни воды принести, ни хворосту нарубить. Привыкла ко всему готовому. Только утром открою глаза — на столе уже самовар курлыкает, в заварном чайнике яичко варится, а на сквородке блины скворчат. Скажет дедушка: «Внученька, подпахни горницу». А бабка тут как тут: «Какая с нее подметальщица? Только мусор по углам разгонит» — и отбирает у меня веник. Хочу со стола убрать, а бабушка: «Не тронь. Еще посуду перебьешь...» Так и повелось.
О родителях я никогда не вспоминала. Приезжали они редко и ненадолго. Всегда спешили, ссылаясь на важные, неотложные дела.
Смутно помню один большой скандал. На масленой неделе я, объевшись блинами, грела живот на русской печке и незаметно для себя задремала. Разбудил меня дед: «Вставай, мой ангел, бог гостей послал». Он за руку подвел меня к матери. А та, улыбаясь, спросила: «Не узнаешь? Ну-ка, вспомни: кто я?» Я ответила не задумываясь: «Тетя Настя». Мать нахмурилась, отец тоже, а дед досадливо крякнул. Сзади меня подталкивала бабушка: «Чего набычилась? Мамка это твоя. Мамушка родная, а не тетя». Но я упрямо повторила несколько раз: «Тетя Настя. Тетя Настя. .Тетя Настя!» А потом вдруг сказала отцу: «А ты чего тут расселся? Давай ехай домой. Это наша изба».
Что тут поднялось!.. Плакала мать и упрекала бабушку, плакала бабка и в чем-то укоряла мать. Кричал отец, грозился немедленно увезти меня в город. И даже мой тихий дедушка разошелся. И каждый тянул меня к себе. Чуть не разорвали. Я вскрикнула дурным голосом и сомлела. А когда очнулась на дедушкиной перине, гостей уже не было. Я сразу повеселела.
Дед мой был добрый, уважительный, застенчивый и хорошо грамотный. В доме верховодила бедовая, вспыльчивая, как порох, неграмотная бабка. Дед во всем с нею соглашался: «Так, Марьюшка. Так, умница. Ты ж у меня голова!» Она даже на сходку ходила сама и кричала там не хуже деревенских мужиков. И всегда была занята чужими делами. Кого-то сватала, кого-то мирила, делила, заговаривала грыжу, лечила баб, учила девок плести кружева и выводить угри. В деревне ее уважали и побаивались. На супрядках бабушка первая заводила песню, а в праздники, подвыпив самую малость,.плясала под балалайку, расфуфырив кубовый сарафан «шесть аршин по подолу». Дробила, как молодая, с псковскими припевками:
А- зазу-зазу-зазу,
Ободрал мужик лозу.
А два брата-кулака
Ободрали мужика.
Долгие зимние вечера мы обычно коротали втроем.
Ребятишки в наш дом не ходили. Бабушка не привечала, опасаясь, как бы меня чем-либо не заразили да не обидели. Так ни с кем я по-настоящему и не подружилась. С одноклассниками ладила. И только. Звала в гости то одного, то другого — никто не шел. Опасались в мокрых лаптях шастать по крашеному полу да по бабкиным чистым половикам. А летом все мои сверстники работали в поле или были няньками. Заходила только соседская Манька Орехова — сонная, ленивая. Мне с нею было скучно. Манька боялась бога, черта, лешего, домового, покойников, дурного глаза, цыган и даже мышей. За Манькой всегда увязывались ее маленькие братишки и сестренки.
Играл со мною дедушка. Каждую субботу после бани и долгого чаепития на кухонном большом, добела выскобленном столе из мокрой глины сооружался Семеновский овраг, а из спичечных коробков возводились «Багратионовы флеши».
Расставлялись войска. Французы — желтые; Наполеон— зеленый; маршалы Ней, Дау, Мюрат — черные. Русские полки — синие; Кутузов — красный. Князь Багратион — малиновый; остальные русские командиры — светло-голубые. Все фигурки дедушка выпиливал сам.
Подтягивалась артиллерия — искусно вырезанные пушечки на колесах-катушках. По флангам в резерве выстраивались русская и французская конницы. В двух больших деревянных чашках лежали желуди-снаряды и спички — пушечные заряды.