Страница 16 из 35
Да ладно тебе.
Ничего не ладно. Заруби себе на носу, что... — Тоня, наверное, еще долго бы меня пилила, но из комнаты выскочил красный, как вареный рак, Валентин. Долго не мог раскурить папиросу. Так и не закурив, смятую сунул обратно в пачку.
Попало? — шепотом спросила я.
Валентин, молча кивнул головой. Пошарил в кармане брюк и протянул Тоне два билета:
Может быть, сходишь с кем-нибудь в кино? А я поехал в Захонье.
А что идет? — деловито спросила Тоня.—Может, дрянь какая...— Валентин попытался вспомнить название картины, да так и не вспомнил, махнул рукой. Я подсказала:
Новая комедия.
- Правильно,— кивнул Валентин,—новая. Ну, девочки, до скорого. Фу ты, черт возьми, какая неприятность...— Он ушел.
Тоня, что случилось?
Не нашего ума дело.
Вот ты всегда так! — укорила я няньку. — Да, Ефремыч наказывал, чтоб она не ездила одна, без провожатого. Пашку Суханина в поселке видели. А дед Козлов думал, что ему померещилось. Помнишь?
— И опять-таки это не твое дело! Всяк сверчок знай свой шесток. «Она»! Шлепало ты шлепало упрямое.
Мать вышла из комнаты, шаркая тапочками и зябко кутаясь в теплую большую шаль, которую мне на прощанье подарила бабушка. Лицо у нее было серое, как оберточная бумага. Под глазами синие круги. Кивком головы поздоровавшись со мной, она попросила:
Тонечка, дай-ка мне стакан чаю погорячее. Что-то мне не по себе.
Больше бы курили!—по своему обыкновению заворчала Тоня. — Нисколько себя не жалеете. — И сердито грохнула чайником, ставя его на плиту.
Ах, Тонечка, какие у нас неприятности!..— Мать хрустнула пальцами. — Там у меня на столе льняное семя рассыпано по кучкам. Ты не убирай, И чтобы Вадик не трогал. Это пробы. Понимаешь, с нарочным доставили из Захонья. Клещ обнаружен. В отборном-то посевном семени!..
Может, и засыпали в амбары уже с клещом? — с тревогой спросила Тоня.
В том-то и дело, что нет. Валентин проверял, и не раз.
Так как же эта пакость туда попала? Подсыпали, что ли? — Глаза у Тони стали узкими, как у Стеши, и сердитыми-пресердитыми.
Мать ничего не ответила. Закашлялась. И кашляла так долго и мучительно, что на глазах у нее выступили слезы.
— Вот возьму ваши проклятые папиросы да и спалю в плите! — пригрозила Тоня.
Вечером, не спрашивая согласия матери, она пригласила соседа — доктора Наума Исаича.
Доктор осмотрел мать, прописал лекарство и запретил ей неделю выходить из дому, потому что на улице внезапно резко похолодало. По небу поплыли серые, низкие, набрякшие дождем тучи. Сосны на горе Закат, раскачиваемые порывами ветра, загудели, как телеграфные столбы перед ненастьем.
Но едва доктор ушел, мать стала собираться. Тоне сказала:
— Не смотри, пожалуйста, на меня такими глазами. Меня ждут. Я оденусь потеплей. — Она зачем-то пошла в спальню. Тоня сейчас же вставила в замочную скважину ключ и дважды его повернула. Я чуть не расхохоталась. Ну и Тонька-милйционер! Арестовала.
Мать барабанила кулаками в дверь и сердилась. Вадька непонимающе таращил глаза-смородины и требовал:
Тоня, открой!
Иди к Эммочке,— выпроводила его Тоня. — Ей коня нового купили, а ты тут торчишь.
А матери она сказала через закрытую дверь?
— Анастасия Дмитриевна, не ошалевайте, все равно не выпущу. Лягте пока в постельку. А я добегу до Федора Федотовича, скажу, что вы заболели. Коли вы срочно кому нужны, сами придут.
Вскоре пришел Федор Федотович, и Тоня выпустила мать из спальни. Вслед за Федором Федотовичем явился председатель райисполкома Иван Иванович, а немного погодя его заместитель с Люськиным отцом — райвоенкомом Перовским. Все они, проходя через кухню, аккуратно вытирали ноги о пестрый половичок и все говорили Тоне:
— Мы на одну минуточку.
Потом пришли еще трое — незнакомые. И в комнате, которую Тоня именовала то столовой, то гостиной, за закрытыми дверями началось совещание.
Вскоре в столовой стало шумно, как на деревенской сходке. Казалось, говорили все разом, не слушая друг друга. Из-под двери поползли струйки табачного дыма. Голоса умолкали только тогда, когда мать начинала кашлять. А потом опять перебивали друг друга: «Бу-бу-бу!»
Тоня, прислушиваясь, морщилась, осуждающе качала головой:
Все у нас не как у добрых людей. — Она вытряхнула на кухонный стол содержимое своего тощего кошелька с потертыми боками. Аккуратно сосчитала деньги и сказала то ли мне, то ли себе:
У Анастасии Дмитриевны сегодня день рождения. Пирог испекла с черникой. А тут...— Она безнадежно махнула рукой. Приказала мне:— Сиди смирно. Сама туда носа не суй и ребятишек не пускай, чтоб не мешали. Я схожу в «Шаги-раги». Дюжину пива да раков куплю. Надо же людей угостить.
Сколько же ей? — поинтересовалась я.
Тридцать один,— ответила Тоня и на сей раз не сделала мне замечания за неуважительное «ей».
Ай-яй-яй, какая старая! А мне только тринадцатый пошел...
Балда ты,— беззлобно выругалась Тоня и, повесив на руку грибную корзинку, ушла.
Я была раздосадована. И зачем, спрашивается, их караулить? Что я, сторож, что ли? Кино из-за этого прозеваю. Виталий Викентьевич обещал нас всех провести бесплатно. Он в клубе свой человек. Драмкружком командует и на рояле играет, чтоб было веселее немое кино смотреть.
Голоса за дверью стали громче. Спорили о трудодне. Это было мне знакомо. В Сергиевке тоже на всех сходках колхозники спорили, как делить хлеб: по едокам или по работникам.
— Да поймите вы наконец, что уже повсеместно вводится трудодень как единственно приемлемая мера оценки труда! — кричал Федор Федотович. А мать все кашляла. Ей бы и в самом деле надо лежать да пить пареный калиновый настой, а не спорить в таком дыму. Была бы здесь моя бабушка, она бы ее живо вылечила.
До начала занятий в школе оставалась одна неделя. Я волновалась: школа новая, ребята незнакомые, по каждому предмету теперь будет отдельный учитель. А это ведь совсем не то, что один Петр Петрович. Беспокоило меня и другое. Я выросла из своего школьного тйлатья, сшитого два года тому назад из бабушкиного шерстяного платка. Да и вообще платья, привезенные мною из деревни, стали малы и тесны. Что надеть в школу? За вечерним чаем я спросила об этом Тоню в присутствии матери.
— Галинке приспособим твое школьное,— не задумываясь решила Тоня. — А ты наденешь фланелевое, коричневое. Белый воротничок пришьем.
Это единственное из моих платьев было мне пока впору, но я его ненавидела за несуразный фасон: все в сборках, и рукава как фонари.
Да не надену я его! — возмутилась я.
Наденешь как миленькая,— довольно мирно возразила Тоня.
Сама носи. И что же это такое? — Голос мой дрожал от обиды. — Дине сшили новое кашемировое платье, Люсе тоже. Надя — круглая сирота — и то пойдет в новом. Одна я как оборванка. Небось бабушка к каждому празднику справляла мне обновку, авы...
Мать отодвинула недопитый стакан чая и молча ушла в спальню. Тоня, насупив брови, стала меня отчитывать громким шепотом:
— Скажи, есть ли у тебя хоть капля совести? Дина твоя у родителей одна. Люся — тоже. У Надиных теток все свое: дом, огород, куры, коза. Да за Надиного отца они пенсию получают. А вас трое на материнской шее да я четвертая. Как же ты можешь сравнивать?— Она с сердцем пихнула по столу масленку-курицу, выхватила из плетеной хлебницы белую лепешку и шмякнула ее перед моим носом. — Это что, даром дают? Да?
Я выскочила из-за стола, забилась в закуток за русскую печь и долго плакала. Ах, да все я понимала! Тоня, конечно, была права, но все равно было обидно идти в первый раз в новую школу в старом, да еще немилом, платье.
Первого сентября я, против обыкновения, не могла проснуться сама. Меня подняла Тоня:
— Собирайся. Завтрак на столе. Отведешь Галинку в нулевку. Мне некогда, побегу в Михайловское. Меду мне там для матери продать обещали.
Принаряженная Галька уже пила чай. Она была в школьном платье, перешитом из моего и отутюженном до сизого блеска. Толстые черные косички с красными бантами торчали врозь, как проволочные.