Страница 42 из 59
Вернулась в свою комнату со стопкой листов. Сумку, из которой я их вытащила, нашла в прихожей, на коробке из-под пылесоса. Коробку мы использовали обычно для складывания на ней всякой мелочи: газет, обувных кремов, а зимой и варежек…
Поглядывая на спящего Костю — не разбудить бы, я устроилась за письменным столом. У меня замечательный стул — тоже не скрипит, крепкий. Вытянула из стопки листов портрет большеглазой девушки, положила его поверх чистых листов. Рядом положила два карандаша, простой и красный, точилку и ластики. Последних сегодняшней ночью, как я понимала, пригодится больше обычного. Могла бы не класть рядом красный карандаш. Но он помогал тем, что я видела, насколько красный цвет продолжает требовать своего присутствия на портрете, а значит, я могла наблюдать, происходят ли изменения на портрете и насколько быстро. Если я уже не опоздала…
Всё. Больше я ничего и никого не замечала.
Первоначальный страх, что после падения и муторного состояния в течение полусуток автописьмо не захочет проявиться, прошёл. Оказалось, что хуже этого страха — постоянное воспоминание о произошедшем на площади, у Арбата. Оно лезло исподволь и мешало, заполняя мысли о том, что могло бы быть, если бы Костя не погнал свою машину вперёд, сигналя Вере. Слабое любопытство: знала ли она, что Костя будет ждать меня? Или она думала, что я иду с Арбата в одиночестве?
Хватит об этом!
Заглянув в глаза девушки на портрете, я вздохнула и взялась за ластик.
Сосредоточиться только на рисунке было очень трудно. Я стирала плотные линии красным карандашом, я подрисовывала тени на мечте стёртых линий. До сих пор не привыкла (и, наверное, никогда не привыкну!), что стёртое немедленно возвращается на рисованное лицо. Зато прошёл страх, что опоздала. Не знаю с уверенностью, но мне казалось, если портрет живёт своей жизнью, девушка всё-таки жива.
Потом, уже в процессе, когда ничего не замечаешь и только стараешься бездумно убрать лишнее на рисунке, лишь раз пришла странная мысль. Мысль о Вере. Эта странная убеждённость, что она никогда не посмела бы меня тронуть, если бы я сама не дала слабину. А моя слабина в том, что я испугалась ответственности за чужие жизнь и смерть — ответственности, которую неведомо кто на меня наложил, но сделал это очень сурово. А я засомневалась. Вспомнился момент, когда я шла, испуганная новой вестью о смерти, с Арбата и про себя чуть не жаловалась на жизнь. Как же… Я вся такая несчастная, а мне почему-то надо выполнять что-то, чтобы люди жили и дальше! А нужно было твёрдо сказать себе: раз дали такую способность именно тебе — не фиг рассусоливать!..
Вера почувствовала, что я слабая. Была бы твёрже — не было бы наезда.
Нечаянно слишком сильно нажала на ластик. Чуть не протёрла до дыры лист. Осторожно исправила на этом месте часть рисунка и вытянула из-под стопки следующий чистый лист. Кровь с лица большеглазой девушки не уходила. Лицо я нарисовала быстро, и красный карандаш снова будто прыгнул мне в пальцы, жёстко расчерчивая кровавые полосы по тонкому лицу. Зажавшаяся до болезненного напряжения, я втянула воздух сквозь зубы, когда по пальцам прошла судорога… Пришлось осторожно положить на стол карандаш, который и без того едва не выпал из согнутых судорогой пальцев.
Опустила руку, встряхнула кистью. Забыв о Косте, прерывисто вздохнула и снова склонилась над столом и над рисунком.
Третий портрет — кровь ни на капельку не уходит. Неужели с большеглазой девушкой должно случиться что-то такое страшное, что ничем не перебить? Не верю! Хотя бы потому, что теперь сама поверила: мне всё-таки дано изменять судьбы тех, кто нарисован с признаками смерти! А значит, надо прекратить психовать и работать, пока не начнутся изменения!
Четвёртый лист тоже ничего не дал… Сидя перед пятым, белым, и затачивая красный карандаш, я мельком глянула на окно. Смутная пелена утра начала постепенно светлеть, постепенно вытаскивая из ночных теней очертания знакомых предметов.
Есть! Кровь на виске — там, где свешивалась прядь тёмных волос, стала не слишком отчётливой. Я чуть не разревелась от счастья… Но дальше — ни в какую! Чувствуя себя снова слабой и бессильной, я рисовала рисунок за рисунком, уже меньше действуя излохмаченными ластиками, а больше — не давая действовать красному карандашу.
Свет настольной лампы стал тускнеть… Кажется, я всё-таки шмыгнула, когда слёзы побежали, щекоча и зля. Утёрла ладонями мокрое лицо и, отдышавшись, я посмотрела на рисунок и прошептала:
— Не смей… Не смей умирать…
И внезапно почувствовала за спиной что-то тёплое и сильное.
— Я чем-нибудь могу помочь? — прошептал Костя.
Я подняла голову. Стоя за мной, он тревожно смотрел на разбросанные по столу листы, вглядываясь в портреты как-то даже испуганно.
— Я тебе спать не дала, да? — Кроме этой фразы, ощущая вину, ничего придумать не смогла. — Костя, если хочешь спать, ложись. Я ещё немного посижу.
— Немного? Да ты сидишь часа три, как я проснулся… Что ты делаешь? Я смотрю, и мне кажется… Алёна, это было и со мной? Я должен был… умереть?
— Не знаю, — буркнула я, тоже глядя на листы. Одно изменение. И всё. Больше я не могла ни о чём думать — одно изменение. Что же за страшная смерть ожидает незнакомку? — Я ничего не знаю. У тебя глаз плохой был, и я старалась, чтобы он стал живым. И порез.
— Почему ты больше не рисуешь?
— Отдохну немного — и начну, — вздохнула я. Обернулась. — Костя, ты правда, поспи.
— Что с руками? Почему ты их так держишь?
— Устала, — невольно улыбнулась я.
Он вдруг чуть нагнулся и приподнял мои руки за запястья.
— Расслабься, — прошептал мне в ухо.
Посидев немного скованно, я прислонилась к спинке стула, щекой к колючей от щетины щеке Кости. Он сам предложил. Почему бы не посидеть, отдаваясь во власть его тепла и нежности?
— Ты хотел ехать…
— Забудь об этом. Давно у тебя получаются эти рисунки?
— С тебя началось. — Я ответила по инерции, не задумываясь, и напряглась: а если после этих слов он распрямится и уйдёт?
Даже не дрогнул. Только заметил:
— Тяжело такое даётся?
— Для меня это внове… Может, дальше будет легче.
Он отпустил мои руки, встал, огляделся и, стараясь не шуметь, подтащил к столу кресло. Посматривая на него, я прикидывала, рисовать ли далее на законченном листе, или начать новый… Костя сел в кресло и прошептал:
— Буду моральной поддержкой и время от времени держать тебя за руки. Как у тебя самой? Нога — не болит?
— Немного, — снова улыбаясь от неожиданности, откликнулась я.
Дальше мы сидели, как два заговорщика, тихо-тихо. Только раз я сходила на кухню, принесла для него гретый компот и пирожков из холодильника. И, как ни странно, после того как я позаботилась о голодном, после того как он заставил и меня проглотить пирожок, дело с портретом сдвинулось с места. Красный карандаш всё ещё энергично двигался на каждом новом листе, но линии прорисовывал слабо — и они уже не выглядели такими смачными, как раньше, и даже на невооружённый глаз была заметна разница этих линий в ширине.
Ранним утром, ещё до пробуждения моих родителей, я проводила Костю до двери. Он обещал звонить и напомнил, что мы увидимся лишь после его поездки — недели через полторы… Закрыв за ним дверь, я вернулась к себе, взглянула на последний лист с большеглазой незнакомкой, кровь на лице которой теперь совсем побледнела, и, помассировав разнывшееся бедро, залезла под одеяло.
Засыпая, подумала: «Всё так зыбко. Он уехал. Что будет с аварией — не знаю. Что ещё придумает Вера — неизвестно. И что будет со всей моей жизнью?…»
Почти заснула, когда в комнату заглянула мама. Она кивнула мне, поправила одеяло на моём плече и унесла со стола кувшин с остатками компота и две чашки. Слава Богу, листы с портретами я спрятала раньше. Напугала бы ещё…
… Разбудил меня мобильный.
Недовольный голос Женьки сказал:
— Ты мне нужна прямо сейчас!
— Приезжай, — сонно сказала я.