Страница 2 из 121
Так собирать уголь — даже удовольствие. Появляется азарт — кто больше наберёт. И быть около моря — тоже радость.
Зато заготовлять кизяк было совсем уж неприятно. Но так мы были воспитаны, что если мама попросила — закон.
… Я рано стал добытчиком, лет с шести. Было у меня удилище, леска с крючком, которым я очень дорожил. Ловил я и бычков, и макрель, и кефаль.
Когда подрос, стал ловить рыбу с двоюродным братом Стёпой Диденко. У него был свой ялик. Брат братом, а когда начинался делёж пойманной рыбы, родственные чувства отступали: за лодку и снасть он брал себе дополнительно два пая. Стало быть, три четверти улова шло ему, а мне — лишь четверть. Это считалось ещё по-божески.
Мать неохотно отпускала меня на ночную рыбалку. А не отпустить не могла. Я с пустыми руками никогда не возвращался, а порой улов был таким, что мама часть рыбы даже уносила на базар. С самых ранних лет мы стремились подзаработать где только можно, чтобы хоть как-то уменьшить мамины заботы.
Плавать я научился рано и чувствовал себя в воде как рыба. Очень мы, ребятишки, любили соревноваться — кто дальше вынырнет. Я проплывал под водой метров по тридцать — сорок, мог продержаться на дне около 2 минут.
На юге летом всегда было много отдыхающих и путешествующих. Это не современный туризм, в те времена такую поездку могли позволить себе только люди богатые. И было у них такое развлечение: пароход стоит у причала, а они в море монеты швыряют. Пятак бросят, монета ещё в воздухе, а я уже ласточкой к тому месту, где она в воду упадёт. На дно монета шла не вертикально, а словно скользила по слоям воды. Тут, конечно, глаз да глаз нужен. Она ещё до дна не успела долететь, а я её — в кулак. Выныриваю, показываю — дескать, вот она — и в рот её: больше-то спрятать некуда.
Когда взрослые бросали монеты, это меня не задевало, я просто считал их не очень умными — деньги в воду бросают! Но как-то подобным способом развлекалась красивая и хорошо одетая девочка моих лет.
— Мальчик, лови!
Монета летела в море, а нырял за ней не я один. Гривенников, которые бросала эта девочка, хватило и мне, и моим двум-трём друзьям. И не то чтобы очень я устал, ныряючи, — дело привычное! — но в тот день впервые взяла меня злость и обида на жизнь за себя, за свою мать, за своих друзей… «Почему, почему мир устроен так несправедливо?» — думал я, ворочаясь на ватном одеяле, брошенном на пол, — кровати у нас не было, и спали мы, ребятишки, вповалку.
Бывали дни, когда я набирал до рубля, а иногда и рубль десять, рубль двадцать. Больше собрать не удавалось никому из моих друзей. Все, до единой копейки, я отдавал матери. Отец об этих наших доходах не знал. Мать смотрела на меня с любовью и тревогой, допрашивала с пристрастием:
— Ваня, ты правда поймал в воде деньги? На всю жизнь запомнил я слова матери:
— Ваня, надо честным быть, жить по совести. Своя копейка горб не тянет. Ворованная, нечестная пригибает к земле. Ходи всю жизнь прямо.
Матери мы помогали, чем могли. Полы дома, после того как я подрос, она никогда не мыла. Это делали мы с братом Яшей. Матросские внуки, мы пользовались конечно же шваброй. (Когда я позднее прочёл «Капитанскую дочку», то сразу к Швабрину отвращение почувствовал — из-за одной фамилии. Оказалось, он того и достоин.) Драили мы пол по-флотски, до блеска. Навык этот мне, конечно, тоже пригодился.
Это отношение к жизни мать передавала нам прежде всего примером своего поведения.
Книга моя только начинается. Вероятно, её могут взять в руки и пожилые люди, и вступающие в жизнь. Я невольно всё время сравниваю век нынешний и век минувший. Мне бы очень хотелось, чтобы читатель понял, представил себе то время. Я пишу — и мною постоянно движет чувство благодарности великому Ленину, родной нашей Коммунистической партии, правительству именно за то, что они избавили человека от мерзостей и унижений старого строя.
Я просто обязан сравнивать две эпохи — прошедшую и настоящую. Целые поколения посвятили свою жизнь тому, чтобы век нынешний был стократ лучше века минувшего.
В то время, о котором пока идёт речь, мои побуждения, поступки шли от матери. Я ведь был старшим ребёнком в семье и лучше, чем остальные, понимал, как тяжело ей приходилось, старался изо всех сил помочь.
Я отлично плавал. Говорю это не из желания похвастаться, все мы, выросшие у моря, умели плавать. Просто на всю жизнь запомнился мне один такой случай… Купалась девушка в море. Перстенёк с пальца соскользнул, она и не заметила. Прибежала ко мне в панике:
— Ванечка, выручи, найди перстенёк: свадьба скоро. Я его надела без разрешения, а он мне по наследству от бабушки достался.
Делать нечего, пошли к морю.
Я, словно подводная ищейка, стал исследовать метр за метром. А невеста бродила по берегу и, когда я появлялся на поверхности чтобыглотнуть воздуха, смотрела так, словно в моих руках её жизнь. Наверное, это было близко к истине: отец узнает, что нет перстенька, запорет до полусмерти. Вот она ко мне и ластилась:
— Ванечка, родной, миленький, я тебя озолочу!
Какой там озолотит, если сама в прислугах с пятнадцати лет!
Я и нырял, нырял — до посинения. Наконец увидел его между камней. Только чёрт его знает — этот ли, или его кто другой потерял?
Вынырнул, спросил:
— А какой он, перстенёк твой?
— Позолоченный, с агатом.
— Этот, что ли? — протянул я его как можно небрежнее.
— Этот, Ванечка, этот! На тебе, Ванечка, на гостинцы, — невеста вытряхнула мне на ладонь содержимое своего кошелька. — Замёрз, чай, часа три ведь рыскал.
В руке у меня была пригоршня меди, целое богатство: 70 копеек!
Жизнь нашу скрашивало море. Море снабжало нас не только углём, случайным заработком, рыбой, но и мидиями! Самыми вкусными, мясистыми они были осенью. Брали мы с Яшей мешки и шли к морю. Ветер холодный, пронизывающий, а вода и того холоднее. Нырнёшь к сваям — такое ощущение, что попал в кипяток. Отдираешь мидии одну за другой, вынырнешь, побегаешь по берегу.
Не раз мать мечтала вслух: «Вот доживём до счастливых дней…»
До счастья она не дожила, умерла тридцати девяти лет. И даже её карточки у меня нет. Как-то — я уже работал — шли мы с ней мимо фотографии.
— Мама, давай сфотографируемся!
— Что ты, Ваня, это каких денег будет стоить! Давай уж сделаем это, когда доживём до лучших времён.
Не увидела она лучших времён.
… О политике в семье никогда разговоров не было. Но первый урок настоящей политики я получил опять-таки от матери.
Революцию 1905 года я встретил мальчишкой и, подобно всем моим сверстникам, мало что понял в событиях тех дней. Мы были вездесущи, севастопольские ребятишки, как, впрочем, парнишки всех портовых городов, да и не только портовых. О новостях мы порой узнавали раньше взрослых, хотя и не могли оценить значение происходившего. Но всё же в детской душе оставались впечатления, накладывались одно на другое. Так исподволь формировалось мировоззрение.
Весь 1905 год в Севастополе был неспокойным, а к осени события приняли грозовой характер. 18 октября была расстреляна демонстрация. На похороны погибших собрался весь Севастополь — более 40 тысяч человек. Над могилами убитых лейтенант Пётр Петрович Шмидт поклялся довести до конца дело, за которое погибли рабочие. В те дни я впервые услышал это имя.
Город забурлил. Бастовали почта, телеграф, порт. Все население города высыпало на улицу, шли митинги, демонстрации. 11 ноября восстали матросы и солдаты. Во главе восстания стал лейтенант Шмидт. Он поднял на крейсере «Очаков» сигнальные флаги: «Командую флотом. Шмидт». Севастопольские мальчишки хорошо знали язык сигнальных флагов и первыми читали все новости, разносили их по городу.
«Очаков» призывал все корабли присоединиться к восстанию. Но его поддержали лишь минный крейсер «Гридень» и контрминоносцы «Свирепый» и «Заветный», номерные миноносцы 265, 268 и 270. Большинство кораблей так и не присоединилось к восставшим. Расстреливали «Очаков» береговые батареи Михайловской крепости — в упор, прямой наводкой.