Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 54 из 90

«Беда еще с украинским языком,— констатировал видный галицкий украинофил В. Симович, распространявший «Розвагу» в концлагере.— Не дочитывают последнюю букву, так как на конце „твердого знака“ (ъ) нет. Кое-кто называет язык потешным» {619}. В первом номере газеты концлагерным пропагандистам пришлось даже объяснять, что название газеты переводится как развлечение, потому что слово «розвага» читатели не понимали.

О той же проблеме пишет в воспоминаниях «национально сознательный» военнопленный А. Кобец. Этот деятель еще до войны был убежденным ненькопатриотом. Поэтому, попав в плен, он, в отличие от большинства своих товарищей по несчастью, добровольно пошел на сотрудничество с лагерной администрацией. В обязанности Кобца входило читать солагерникам по воскресеньям украинские газеты и журналы. Успешному выполнению этой «работы», однако, постоянно мешало то, что многих фраз и слов слушатели не понимали, «они мало привыкли к литературному, с галицким привкусом, интеллигентскому языку». В конце концов, пленные заявили непрошеному чтецу: «Не иначе как немецкие штучки все эти газеты». Кобец вынужден был констатировать, что «трудно разворошить этих, забитых военщиной, исправниками, становыми и урядниками дядюшек на какую-то свободную мысль» {620}.

Правда, иногда, к огромной радости пропагандистов «украинской национальной идеи», кое-кто из пленных соглашался признать себя украинцем. Делали это узники концлагерей ради улучшенных условий содержания, предусматривавшихся для тех, в ком «пробудилось национальное сознание». Таких переводили в отдельные бараки, затем свозили в специальные лагеря для дальнейшей обработки. Однако и в этих лагерях «рідна мова» не прививалась, на что, к примеру, жаловался ненькопатриот Д. Скарженовский. Один из немногих среди «осознавших себя украинцами», кто действительно проникся «украинской национальной идеей», он был переведен в спецлагерь Йозефштадт и позднее в украинофильской лагерной газете «Наш голос» опубликовал свою «исповедь», рассказав об обстановке в этом лагере.

«Приезжаю с чистым желанием в Йозефштадт, со святым намерением в украинской атмосфере очиститься от грязи „хохлаччины“,— писал новообращенный ненькопатриот.— Тут украинский лагерь, тут все украинцы, думаю себе, поживу несколько месяцев в родном окружении и верну опять утраченное, захваченное врагом моего народа и прежде всего научусь своему родному языку. Знал я, что не все тут будут украинцы, но будут и землячки, которые приедут сюда „для лакомства несчастного, для роскоши панской“, знал я, что и из приехавших украинцев множество будет таких, как я, которые не владеют полностью украинским словом и идут к этой же самой цели „самоочищения“.

Я думал и надеялся, что мы общими силами преодолеем своего проклятого внутреннего врага, что мы, сознавая свою задачу, создадим хотя бы полуукраинскую атмосферу в нашей частной и общественной жизни и постепенно будем идти к тому, чтобы сделаться сознательными украинцами, то есть людьми, которые говорят и думают по-украински и живут украинскими интересами. Потому что нужда украинизации своего внутреннего „я“ болезненно ощущается мною. Но никогда не думал и не предполагал я ни на один миг, что мы будем иметь в своей работе какие-нибудь препятствия, что кто-то будет останавливать эту творческую работу перестройки своего „я“. Ведь всякому ясно, что для того, чтобы излечиться от этой болячки, которая овладела нами, нужно прежде всего лишить ее почвы, на которой она разрасталась и укреплялась, то есть полностью выбросить из нашей частной и общественной жизни московский язык, который не дает воцариться в нас украинской стихии и придает нам нехарактерное искалеченное лицо. Это, кажется, должно быть ясным всякому, кто не хочет и дальше оставаться „хохлом“.

Ищу этого чистого хоть полуукраинского воздуха, изучаю на свой взгляд нашу лагерную жизнь и что же вижу? Куда не повернешься, везде товарищи с удовольствием себе чешут по-московски. Зайдешь в зал — найдешь то, от чего бежишь, пойдешь на двор, в коридор — тоже самое; бежишь, заткнув уши, в собственную комнату,— и там слышишь московские выражения. Пойду на репетицию театрального кружка, там же, думаю, ставят украинские пьесы, ведь должны говорить по-своему. Куда там! Одни только книжные реплики и читаются по-украински, а разговор и пояснения ведутся по-московски. Так зачем же нам эти спектакли, когда они ставятся искусственно на чужом для артистов языке!? Разве может артист художественно выполнять свою роль на том языке, каким он не пользуется в обычной жизни? На занятиях хора тоже самое, на прогулках тоже. Не спала пелена еще с наших глаз!





Кое-кто говорит, что ему не хватает украинских слов и поэтому он разговаривает по-московски. Хорошо, я согласен, что у нас не хватает украинских слов для разговоров на общественные, политические и вообще абстрактные темы, но не для обычных будничных разговоров. Когда кое-кто вместо „чув, що кажуть“ говорит „слыхал, что говорят“, или вместо „тихіше, панове“ говорит „тише, господа“, вместо „йди швидше“ говорит „иди быстрее“, то это уже, извините, это уже не недостаток слов украинских, а что-то другое. Делается ли это сознательно, или несознательно — все равно это явление насколько грустное, настолько и омерзительное. Этим разрушается то, что мы строим» {621}.

Как видим, ненькопатриотам не удалось навязать украинцам «рідну мову» даже в благоприятных для себя условиях концлагеря, где они, с разрешения немцев, распоряжались как хозяева. Тем более не могли они этого сделать вне концлагерей. Украинский язык не признавался украинцами родным. Видный деятель Центральной Рады, министр в центральнорадовском, гетманском и петлюровском правительствах А. И. Лотоцкий до революции занимался организацией молодежных украинофильских кружков. В мемуарах он констатировал: «Русификаторские обстоятельства приводили к тому, что много выпускников средних школ мало знали родной язык, а то и почти не говорили по-украински» {622}. Это очень затрудняло деятельность ненькопатриотов. «Подается, напр., реферат про неизвестные произведения и письма Шевченко, а большинство данного кружка и про известные произведения мало что знало и даже говорить по-украински хорошо не умело» {623}.

«Какой малый процент „сознательных украинцев“ среди молодежи украинской по происхождению!..— ужасался М. С. Грушевский.— Они не читают украинских книг, не знают украинских газет» {624}. А журнал «Украинский студент» отмечал: «Поступая в высшую школу, молодой студент желает записаться в члены или землячества, или какого-то другого кружка. Стихия, иногда определенная организация в обществе, толкает его к украинцам. И вот он член украинской громады. Не говорим уже про литературу, историю,— языка родного, как правило, не знает. А про украинское движение едва слышал. По взглядам, убеждениям был и остался „русским“. А то и „истинно русским“. Кажется, тут должна начаться работа громады. Но это только кажется. В наше время для этого громады делают очень мало. Потому что и сознательное украинское студенчество еще ищет себя. И поэтому ему трудно, очень трудно еще обращать новых адептов украинской идеи» {625}.

Упрекая свой народ в неприятии «рідной мовы» и русскоязычности, ненькопатриоты, мягко говоря, лицемерили. Они и сами не воспринимали пропагандируемый ими язык как родной и пользовались языком русским. В обществе даже ходила эпиграмма на украинофилов: «Собирались малороссы в тесно сплоченном кружке, обсуждали все вопросы на российском языке» {626}. Переходя на персоналии, можно указать на М. П. Драгоманова, который потратил много сил и умения, убеждая всех вокруг, что украинцы должны разговаривать «по-украински». На украинском языке переписывался он со своими соратниками и призывал их твердо отстаивать права «рідної мови», но вот к своей сестре, украинской писательнице Олене Пчилке (матери Леси Украинки) писал по-русски. «Каждому из нас писать по-русски легче, чем по-украински» {627},— признавался этот деятель в частной переписке.