Страница 2 из 13
Ну а потом война началась — война Судного дня, с Сирией и Египтом. Война — это тоже, знаете, красиво и интересно. Война — вещь увлекательная, мощь, стихия. Мальчишки любят такие вещи. Здорово это — бегать, стрелять.
И задачи у нас интересные были — это достоинство десантных частей. Например, забросили глубоко в тыл, фиг знает куда, на дорогу Суэц — Каир, отрезать снабжение египтян. Сидим: с одной стороны прут танки, с другой — пехота. Интересно! Помню, когда в первый раз попал под артобстрел, подумал: «Это же ведь они, дураки, и попасть по нам могут! Что они, не видят, что ли, нас?» Конечно, грустно, что люди гибнут, но на войне как-то по-другому к этому относишься. В общем, очень мне понравилось. Потом я демобилизовался, но хотелось еще. Я тогда уехал во Вьетнам, Лаос, Камбоджу — военным корреспондентом. Хотя, конечно, другая война, и журналистом быть гораздо легче, чем солдатом.
А с другой стороны, именно в армии я увидел Палестину. Помню, бегал на тренировке по лагерю, а за колючей проволокой крестьянин с сохой боронил землю вокруг масличных деревьев. И так я ему завидовал! Мне ужасно захотелось тоже родиться тут, на склоне холма, среди коз, у виноградника.
Машина карабкается в гору, на которой раскинулся Иерусалим. Но Шамир вдруг паркуется где-то на автостраде, среди бетонных развязок. По пыльной тропинке мы спускаемся в ущелье и видим заброшенную арабскую деревню.
— Вот причина того, что происходит в Газе. Это Лифта, жителей выгнали в 48-м и не позволили вернуться. Таких деревень четыреста пятьдесят. Большинство их снесли бульдозерами и засадили лесом, чтобы и следа не осталось. Газа — это дети и внуки жителей, согнанных отсюда.
Деревня красивая, по склонам раскиданы роскошные каменные дома арабской архитектуры. Заходим — пусто, копоть и дыра в потолке.
— Военные проломили крыши, чтобы люди не вернулись. Сразу после войны жители стали просачиваться в родные места, их отлавливали и расстреливали или высылали. Даже тем, кто убежал в соседний город, вернуться не разрешили. Поля и сады объявляли военным районом, не разрешали обрабатывать, а потом конфисковывали как необрабатываемые.
Мы вылезаем на крышу красивого старинного дома. Отсюда видна вся мертвая деревня. На холмах вокруг уже торчат иерусалимские новостройки. А тут странный кусок вечного 48-го года.
— Я слышал, что палестинцы ушли сами, надеясь вернуться, когда арабские армии скинут евреев в море.
— Да, израильтяне шестьдесят лет талдычат эту бессмысленную мантру. Убежали они, как все беженцы, от войны, жизнь спасали. Какая разница, на что они там надеялись? Евреи же не спросили их, когда основали тут свое государство. Это что, основание отнять у них дом? Сионисты считали Палестину пустой — то, что тут жили полтора миллиона человек, их не смущало. Когда палестинцы убежали, они очень обрадовались: это им и было надо. Главный израильский аргумент: война с арабами вечна, неизбежна, они нас мечтают сбросить в море, генетически ненавидят… На самом деле эта риторика нужна, чтобы не говорить о грабеже, не отдавать захваченное.
— Да, но зачем арабы держатся именно за эти места? Израиль маленький, а арабский мир большой.
— Евреям, да и вообще горожанам, непонятно, что тут такого. Еврей думает: «Что бы я сделал на их месте? Ну, прогнали. Займусь чем-нибудь другим, пошлю детей в университет, открою магазин, сменю специальность». Что чувствует человек, прикипевший к земле, ему трудно понять. А здесь у людей вся жизнь связана с местом: я принадлежу к моей семье, к моей деревне. В другую деревню переехать — как семью сменить: абсурд. Он и воевать за Палестину не будет, только за свое село. Для людей это была катастрофа, уже три поколения прошло, а они все себя беженцами ощущают. Да и куда они поедут? Никто их не ждет. Люди сидят в секторе Газа, как в тюрьме, как сельди в бочке, без работы, без еды, и даже посмотреть на свои дома не могут — вот вам и терроризм. Ладно, поехали, на живых людей посмотрим — они сами все расскажут.
Снова петляем по автострадам, плотно покрывающим Израиль. Он такой маленький, а народу так много, что постоянно испытываешь клаустрофобию. Куда ни поедешь — через два часа будет граница на замке, за которой враги. Городки становятся все тоскливее: безобразные бетонные коробки, никакой связи с пейзажем.
— Если муравей начнет строить, он построит муравейник. Если еврей начнет строить, он построит гетто.
— Похоже на брежневскую архитектуру.
— Конструктивизм тут популярен, как в СССР, люди подсознательно стремятся искоренить следы реального прошлого. Оно мешает официальной идеологии. По-своему Израиль — страна еще более наивная, чем Союз. Я сюда все-таки приехал из 60-х, хоть и советских. Приезжаю — такой молодой, либеральный, а тут искренне восхищаются выправкой солдат или маршем, поют патриотические песни типа «Широка страна моя родная». Будто на машине времени куда-то уехал. Конечно, потом тут происходили какие-то подвижки, но, с другой стороны, мир вокруг пятится назад. Дремучий израильский подход стал господствующей парадигмой на Западе. Раньше меня здесь ужасно тошнило от всех этих проверок — в магазине, в автобусе. А теперь они по всему миру, в Америке меня заставили штаны снять при посадке в автобус. Здесь создали эту идею терроризма, сам терроризм, идею борьбы с ним. Все это такой бред, что слов нет. Борьба с автоматами Калашникова. Терроризм — это же просто орудие…
На задворках очередного городка мы плутаем вдоль бесконечного забора с колючей проволокой — это один из бесчисленных заборов, отгораживающих арабов от евреев.
Наконец посреди какой-то свалки находим ворота, за которыми израильский КПП.
— Это непопулярный выезд, только свои ездят, здесь не очень шмонают. Я тут собаку съел, — улыбается Шамир. — Я же сюда экскурсии вожу, на жизнь зарабатываю.
Молоденький суровый солдат притормаживает машину, глядит на водителя — и пропускает. Шоссе ведет в еврейское поселение на территориях. Мы проезжаем метров сто и резко сворачиваем на ведущий в горы проселок. На бетонной плите краской от руки написано: «Израильтянам въезд запрещен».
— Это арабы написали?
— Да нет, наши, конечно. Евреям запрещено ездить в Палестину. Официально — потому, что несколько человек тут убили. А на самом деле — чтобы люди не общались. Нормальный израильтянин в жизни сюда не поедет.
Проселок круто лезет в гору — закладывает уши, и распахивается удивительный вид. Под нами весь Израиль, до утонувшего в дымке моря. Легче дышать, прохладно, и нет клаустрофобии. Мы скользим по сухим палевым холмам, усеянным черными камнями и сизыми деревцами олив. Вот она, Иудея, древнее палестинское нагорье.
Въезжаем в деревню. Подсознательно я ожидаю увидеть разруху и злобную дикость — а вижу обычную сельскую жизнь: женщина в ярком платке ведет ребенка, старики сидят в чайной. Удивительно, что тесная современность совсем рядом, всего в каких-нибудь трех километрах — из деревни отлично видны бетонные израильские городки внизу. На одной из развилок на стене вижу граффити: улыбающиеся Ясир Арафат и Саддам Хусейн с винтовками — это единственный признак сопротивления. Несколько раз мы останавливаемся, Шамир по-арабски спрашивает дорогу. Нам отвечают с дружелюбным любопытством.
— Да, конечно, очень симпатичный народ, крестьянский. Очень мирный на самом деле. Это вам не чеченцы, те правда умеют воевать. А палестинцы не умеют, не воевали сотни лет — порядок был в Османской империи. Поэтому, когда приехали евреи, они оказались совершенно неспособны дать отпор. Только последние лет тридцать чуть-чуть научились за себя стоять, структуры какие-то появились. Стойкие они — это да. На самом деле единственное, чего они добились, — что в мире о них говорят. Вот я сейчас был в Кашмире, там выгнали несколько сот тысяч индуистов, но никто об этом и не говорит, и не думает…