Страница 8 из 11
Аннушка снова захныкала.
– Ну, как же, Вась, дочка твоя. – Мать говорила заплетающимся языком.
– Зачем она мне? – новоиспеченный отец сплюнул на грязный пол. – Сама притащила, сама и возись. Я не просил.
Мамаша опешила.
– Так ведь ребенок…
– Мне дети не нужны! Я тебе сто раз говорил!
– Говорил… А сам все лез под подол: «давай, давай».
– Ты баба, значит, твоя забота! Нечего было рожать.
– Нельзя так, Вась. Страшный грех.
– Тогда убери с глаз долой!
– Куда же ее, маленькую?
– Откуда я знаю?! Нам и самим жрать нечего. Государству отдай! Накормят-напоят. По радио слыхала? Больше миллиона в год тратят на ребенка в детдоме. Это какие денжищи, а? Они там как сыр в масле катаются.
– Нехорошо, – мамаша покраснела, – по мамке будет тосковать.
Она положила притихшего младенца в кроватку.
– Ничего, привыкнет! А квартира? Сиротам жилье дают, и ты бы на старости лет пристроилась. Домишко твой долго не протянет.
– Какая же Аннушка сирота? – мамаша говорила теперь шепотом. – При живых отце с матерью…
– А государство спросило, как нам живется?! Мы им детей, а они на нас класть хотели! Вот пусть и воспитывают.
– Вась? Свою родную кровинушку…
– Откуда мне знать, моя – не моя?! Может, твой благодетель Петр Егорыч отметился! А я ни при чем.
Василий не дал возразить – вскочил из избы, со всей силы захлопнув дверь.
Вернулся пару часов спустя, уже пьяный, подобревший, с ополовиненной бутылкой водки. Уселся за шаткий стол. Прикрикнул на мать, чтобы накрывала. А в доме шаром покати – за три дня, что она в роддоме лежала, он все остатки подъел. Нашлось только немного муки и масла. Повязав застиранный до дыр передник, мамаша начала печь лепешки.
– Пока ты там прохлаждалась на всем готовом, я тут с голоду чуть не помер! – пожаловался Василий, жадно глядя на ловкие женские руки.
– Давай готовить научу, – мамаша повеселела, – сложного-то ничего нет!
– Не мужское дело. – Он встал из-за стола, примирительно достал из буфета два стакана. – Тащи сюда свою стряпню.
Они наелись, заворковали. Мамаша глядела на Васю влюбленными глазами, изредка поглядывала на Аннушку и была счастлива, как никогда в жизни. Вот она – настоящая семья. Все как у людей. Василий гладил ее белые, запорошенные мукой руки. Говорил, что скучал без нее. Не знал, куда себя деть. Мамаша расцвела: значит, любит. А что ругает иногда, так это от чувств.
– Вась?
– Чего?
– А ты ревнуешь меня, что ли?
Он вдруг сжал ее ладони до хруста в костяшках, переменился в лице и прошипел:
– Была с этим хмырем?
– Нет! – мамаша перепугалась.
– Но выродков-то забрал он к себе! Сразу троих. Просто так, что ли? С ним же и нагуляла!
– Да ты же знаешь, как было! Отняли у меня деток, а он потом пришел, когда документы оформлял, – мамаша уже всхлипывала вовсю, – детей, говорит, люблю. И жена души не чает. А сами никак.
– Ну и любили бы! От тебя чего ему надо?
– Ничего. Благодарен, говорит, за пацанов! Хотел мне помочь…
Василий резко отдернул руку и залепил мамаше пощечину. По бледной щеке расползлось красное бесформенное пятно.
– Смотри мне! – Он затряс кулаком перед ее носом. – Еще раз притащится сюда твой Егорыч, убью!
– Так ведь не было ничего… Мы ж с тобой в прошлый раз всю неделю на его денежки…
– Не знаю!
Она горько всхлипнула.
– Зря ты так. Хороший он человек. У старшеньких отца никогда не было. А теперь вот Петр Егорыч есть.
– И эту ему отдай! – Василий ткнул пальцем в кроватку. – Туда ей дорога!
– У Аннушки родной отец есть! Твоя же! Твоя!!!
Мать завыла. Дочка, испуганная, проснулась и начала заодно с ней голосить.
– Заткнитесь, бабы! – Василий погрозил в воздухе дрожащим кулаком.
Больше он в тот раз ничего не сказал. Долго сидел, положив локти на стол и закрыв огромными ладонями лицо. Мать, раздосадованная, схватила ребенка и снова стала кормить.
Так и отметили рождение дочки.
Родители спали как убитые. Малышка, тихая и спокойная в роддоме, теперь не смыкала глаз. Ей мешала острая боль в животике и холодные, по десятому кругу, намокшие пеленки. Она плакала. Плакала долго. Охрипла. Были бы слезки – утонула бы в них. Только пьяная мамаша ее не слышала. Утомившись, Аннушка замолкла. И провалилась в бессознательный, заполненный разноцветными пятнами, болезненный сон.
К коликам Аннушка изо дня в день привыкла. К мокрым и холодным пеленкам – тоже. Она даже не заболела: на улице была жара, и в старой хибаре стояло вонючее, влажное тепло. Во двор ребенка не выносили – мамке было не до того. Она то пропадала где-то, то ругалась со своим непутевым сожителем, то пила вместе с ним. Иногда на нее находило, если просыпалась, протрезвев. Начинала собирать по всему дому грязные тряпки, пеленки. Грела воду. И стирала в старом тазу, разбрызгивая мыльную пену по всему полу.
Аннушку купали в хибаре таким же манером – наполняли детскую ванночку. Но праздник такой случался редко. И кожа малышки уже через две недели домашней жизни покрылась опрелостями и прыщами. Она горела и саднила. Девочка все время плакала, но слезки у нее так и не появились. Даже на второй месяц жизни, как это принято у счастливых детей. Зато голос прорезался дай бог каждому. За эти бесконечные вопли Василий материл жену и гонялся за ней по огороду с кухонным ножом. Аннушка не видела этого, не понимала.
Большую часть времени она проводила в заливистом крике или тяжелом сне. Наорется вдоволь, поест и проваливается в дымчатый мрак. Проснется от голода, снова наплачется, мать сунет горькую грудь – и назад, в беспамятство. Сон спасал. От боли. От страха. Все равно ничем другим Аннушку не занимали – и днем и ночью лежала она, никому не интересная, в своей кроватке. Лишь изредка, после сладкой ночной возни в койке с Василием, на мать накатывала болезненная нежность: она тискала малышку, горячо целовала в темечко, называла любимой дочкой. А потом сама же о своей любви забывала. Могла с силой тряхнуть, проорать в крошечное личико, чтобы заткнулась, или вовсе швырнуть в кроватку. Чем больше обижал мамашу Василий, тем страшнее та срывала зло на Аннушке. Грозилась даже выкинуть ее в окно или отнести на помойку, если не замолчит.
К двум месяцам девочка уже не улыбалась и не пыталась гулить. Лежала молча, бревном, или кричала что было сил. А в июне, когда лето, казалось, было в самом разгаре, вдруг заболела. Похолодало всего-то на несколько дней, но Аннушке, которая лежала все время в мокрых пеленках, хватило этой малости. Сначала из носика долго текло. Верхняя губа и кожица над ней превратились в сплошную корочку от раздражения. Потом вдруг в одну ночь Аннушка стала горячей как огонь. Глаза широкие. Смотрят не живо. И кашель. Такой жуткий, что сотрясалась кроха и наизнанку выворачивалась так, словно ее выкручивали. У любого человека сердце бы на мелкие кусочки от жалости разорвалось. А мать с отцом – ничего. Терпели. Даже к врачу отнести не пытались. Да и где ближайший врач? В город надо ехать, а это только до станции топать пешком пять километров.
Мамаша притащила откуда-то белых таблеток. Толкла их в порошок. И мешала эту пыль в гнутой алюминиевой ложке с подогретым красным вином пополам с водой. Заливала смесь малышке в рот: бутылочек детских в доме не водилось. Другие интересы. Аннушка из ложки глотать не умела: горькое пойло всегда мимо текло и жгло растрескавшиеся губы. Но постепенно болезнь, казалось, отступила. Жар прошел. И мамаша, довольная хорошим средством, увеличила дозу вина. Только девочка продолжала кашлять. Василий брезгливо косился на кроватку и ругал на чем свет стоит глупую жену. Жили бы без этой обузы, горя не знали! И малявка росла бы на всем готовом – и врачи, и лекарства. Все, что душе угодно.
– Вась, – мамин голос звучал просительно, – пойду, что ли, в магазин. Еды в доме ни крохи, а мне ребенка кормить. Молоко пропадет.
– Водки купи, – потребовал Василий.