Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 57 из 88

И в Тепляхе в этот день березником взнялись оглобли. Продираясь следом за Митрием и Капустиным сквозь путаницу подвод, с тревогой думал Филипп о том, что будет им сегодня жарко.

Сеном и овсом, а то и просто яровой соломкой похрупывали лошадки, на крыльце стоял гул, смачная ругань и гогот. А около крыльца, как глухари на токовище, расхаживали молодые мужики, подъедая друг дружку. Останавливались: того гляди сцепятся.

Те, что помирнее, угощались самосадом.

— Из листу-то слаб, пустой он. А вот корень дерет.

Кисеты у тепляшинцев были тугие. За войну обучились старики да калеки растить свой самосад. А он у каждого разный, не на одинаковый манер, как солдатская махра: один попробуешь, другой интересно курнуть. Так и дымили.

Прибрел на собрание даже Фрол Ямшанов, задавленный бедностью мужик, который жил, почитай, одним лесом. Зверье да птиц он любил больше, чем людей. Над своей лохматой, пьяно запрокинувшейся лачугой поднимал скворешни и дуплянки. Когда дуплянки делал, точно знал, какая птица жить станет, иволга ли, зеленушка ли. Тепляшинцы, что побогаче, считали его блаженным. Он один на все село жил в курной избе. Дочери его, смирные работящие девки, даже не ходили никогда на гулянья, потому что от волос и одежды пахло дымом.

Стоял он теперь в армяке, подпоясанном лыком, и забито улыбался, слушая гогот.

— Мотри-ко, Фрол, ты как на свадьбу собрался.

— Невеста-то будет. Аграфена-мельничиха, слышно, едет. У нее добра-то за пазухой хватит.

— Го-го-го. Не сплохуй только.

Сандаков Иван как-то углядел Петра и Филиппа.

— А ну, мужики, расступись, расступись, дай дорогу, — и через густой запах овчины, самосада и сухих трав провел в летнюю половину дома. Стенописцем мороз изукрасил здесь потолок и стены: каждый гвоздик, каждую паутинку отделал белым бисером. Вдоль стены засели бородачи, глядели неприветливо из-под насупленных бровей.

К столу тянулись представители от деревень, снимали вареги, сморкались, задирали полы, изгибаясь, из-за трех одежин доставали мандаты: все законно — обществом посланы. Вкатилась завернутая в ковровую шаль фигура, руки растопыркой, концы шали пропущены под мышками, на пояснице узел. Из поднявшейся шалашом шали бубнит что-то.

— Эй, эй, рассупоньте-ко, бабы, мужички-и!

Выскочил артельный человек Степанко-портной, вертанул фигуру на месте, грохнул хохот. Пойми попробуй. Вроде на веселье наладился народ, не на драку.

Петр к сельской публике привычен, подсел к солдатам: откуда? Есть ли кто из Питера, Екатеринбурга, иных больших городов? Из этих надежнее найдешь сочувствующих большевикам. Вроде есть. Да и вчерашние мужики держатся табунком.

Фигуру освободили от шали. Оказалась, бабища. Пунцовая, круглая, что ступа, не в обхват. Из таких, что мешок-пятерик вскинет на спину и не ойкнет.

Зубоскалы опять насели на Фрола, который сидел на краю скамейки, поглаживая белую, как облупленное яйцо, лысину.

— Эй, Фрол, невеста прикатила.

— Да что вы, мужики, я женатой, — выкрикнул тот на серьезе.

— Ничего, старуху продай.

— И даром ее у него не возьмут. А вот Аграфена-то на сметане сбита.

Аграфена повела злой бровью.

— Сбита, да не для Тита, — и пошла к Сандакову.

— Ты чего, тетка? — уперся взглядом в нее Сандаков Иван,

— Как чего? Выборная!

— Откуда ты? Мандат есть? Покаж!

— Мне наказали, — доставая из узелка бумагу, выкрикнула Аграфена, — чтоб антихриста не примать. Как жили деды, так и жить безо всякой коммунии. Так вот...

И пошла, раздвигая толпу неохватной грудью.

— Аграфен, а бают, при коммунии какого хошь мужика выбирай. Любо ведь, — выкрикнул Степанко, мужик несолидный: брови торчком, усишки торчком.

— Погоди, погоди, — оборвал Сандаков. — Хватит трепаться. Вот зачнем голосовать, тогда...

— Зелье-баба, мельникова вдова, — пояснил Митрий на ухо Филиппу. То, что бойка, и так видно. От такой реву и визгу будет. И сама вой затеет и подпеть сумеет.





Наконец уместился народ. Нечесаные головы, телячьи треухи, папахи с вмятинами от старорежимных кокард, реденько — бабьи платки. Учительницу Веру Михайловну усадили сразу вперед, к столу. Пусть дело ведет. Не Пермякова же Зота сажать. Он там поднакрутит. Еще председатель Сандаков Иван первого слова не успел сказать, со стен и с потолка закапало от людского тепла. Хоть двери были нараспашку, а свежести никакой. На пороге толчется народ, в сенях не повернешься. И на крыльце, слышно, топчутся люди.

Видно, смигнулись уже между собой сидящий на скамье светленький старичок с прозрачным личиком Афоня Сунцов и языкастые мужички у задней стены. Начнут орать, не переждешь. У Капустина голос звонкий, веселый, недаром в Вятке его прозвали «живое слово», но любой голос запнется, сядет. Филипп встал, пока можно, пробился к дверям, поближе к языкастым мужикам. В случае чего осадить можно. А пока так, будто покурить.

Капустину уже подбросили вопрос:

— По текущему моменту станешь бахорить али как?

— А может без агитантов, сразу голосовать, на чем прошлый раз остановились, — выкрикнул светленький Афоня Сунцов, и у стены отдалось:

— Ясное дело. Разговоры разводить. Голосовать! Давай голосовать.

— Ризы-то зачем в Вятку забирают у попов? Комиссарам штаны шить или как?

— А вправду ли бахорят, будто девок всех заобще пользовать станут? — взвизгнул какой-то мужичонка. Заорали, завыли мужики-говоруны, протяжно заойкала Аграфена.

Сандаков прекратил бабью визготню, обрушив кулаки.

— Эй, на игрище вы собрались или власть выбирать?

Вскочил Митрий.

— Не совестно, мужики? Дайте человеку слово сказать.

Шиляева поддержали солдаты.

— А ну, ти-ха, ти-ха!

Где-то в средине вспыхнула перепалка.

— Убери копыта-те, — уязвленно вскрикнул Афоня Сунцов, налившись кровью. Рядом вскочил мужик с нервным испитым лицом. Сквозь пестрядиновую рубаху светился живот. Замахал рукой.

— Я те, судорога. Молчи! И на сходе житья не даешь!

Сандаков погрозил раненой правушкой.

Собрание гудело, пенилась застарелая злость. Вот-вот хлестнет через край, замелькают кулаки, поднимутся на дыбы лавки.

Вера Михайловна теребила опущенный на плечи платок, ресницы таили влажный блеск глаз. Рдели пятна на щеках: как нехорошо, люди приехали из Вятки, а их слушать не хотят.

У Капустина на острых скулах поблек мальчишечий румянец. Дело заваривалось круто.

Сандаков Иван, тряхнув «Георгиями», выхватил револьвер и бухнул им о стол:

— Кто станет орать, тому этой штуки не миновать! Ты чего орешь?! — рявкнул он, наливаясь кровью.

Сначала наступила тишина, потом поднялся визг. Кое-кто хлынул к выходу: нам тут делать неча.

— Ты брось, Сандаков, не старо время, — обиженно выкрикнул один из говорунов, но к нему пробился Филипп и каменно встал сзади.

Взнуздал-таки Сандаков собрание.

И тут заговорил Капустин.

Филипп несчетно слушал речи Петра и втайне гордился тем, что тот умеет говорить и зажигательнее и понятнее многих признанных в Вятке ораторов. Он много раз пытался, но никак не мог угадать, с чего начнет и как кончит свою речь Капустин, хотя слушал и дважды и трижды на дню. И чаще начинал Петр с того, что Филипп сам видел, но как-то значения этому не придал.

Тут начал Петр с того, как в школе встретили отца Виссариона и почему тот держится за закон божий.

— Да потому, что закон этот старорежимный. И такому закону под крылышко норовят все, кто против Советской власти, кому, ох, как не хочется терять и угодья, и мельницы, и лавки, капиталы, нажитые на поте и крови мужицкой. Заслушаемся мы таких законоучителей, дадим слабину и — пойдут они гулять нагайками да шашками по рабочим и крестьянским спинам. И уже гуляют и гуляли. И Каледин, и Дутов, и другие генералы, атаманы, которые никак не могут забыть сладкое житье при старом праве.

Давно уже стих шорох ног, кашель и чихание, затихли даже самые шумные бузотеры, стоящие в дверях. Распрямились крутые спины мужиков, подперев щеку, влюбленно смотрел на Капустина Митрий, Сандаков Иван хмурил брови и, полуоткрыв рот, забыв, что надо писать, засмотрелась Вера Михайловна.