Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 45 из 88

Еще поутру, когда Филипп, пропахший вагонным смрадом, скатился по испревшим ступеням в подвал, мать гладила его почужавшее, черное от многодневной щетины лицо и всхлипывала:

— Жданой солдатик. Живой.

Он был весь полон тихой радости. Оглядывая почему-то ставший ниже и меньше подвал, половицы с выпиравшими, будто лодыжки, сучьями, успокаивающе повторял:

— Чего ревешь? Не реви. Дома ведь я.

Хорошо, когда возвращаешься с чужой стороны в домашнее тепло. Мать до отвала накормила его вареной картошкой с припасенными для этого раза мелкими, что обивочные гвоздочки, рыжиками. Под рыжики поставила закупоренную бумажной затычкой потную бутылку самогонки, попытала:

— Научился, поди, в окопах-то?

— Кислое там вино, — сказал Филипп, но по тому, как неспешно наполнил рюмки, понятно было — разливать приходилось. А иначе, поди, застыл бы на железной крыше, пока везли до Вятки.

Мать ласкала его взглядом, удивлялась:

— Не знаю, почто ты вырос агромадной такой. Почитай, один ржаной хлеб ел.

— И я не знаю.

Мать была такой же непоседливой. Только что тут, у стола, хлопотала, глядь — уже стучит чугуном около печи. Когда на свету разглядел, увидел, что совсем старушечьи морщины стянули губы. Подумал: «Стану в мастерских опять слесарить, пускай она дома посидит. Денег зароблю».

— Ты не больно бегай-то. Сядь вот.

Посидели. Мать, то и дело вскакивая, стала рассказывать, что все ныне рехнулись: и мужики с булычевской текстилки, и чернотропы из мастерских ходят с ружьями. Красногвардейцы какие-то. Пуляли третьего дня. А по осени старая временная власть выпустила в Шевелевскую ложбину цельную реку спирту. Весь город был там: кто с ведром, кто с бураком, а кто и с водовозной бочкой. Бают, запились насмерть некоторые алчные мужики.

Филиппу это было не больно удивительно. Видал: солдатня цельные цистерны этого спирта ради дюжины котелков выпускала. Такое уж буйное время началось.

Так они разговаривали поутру. А вечером мать, прибежав домой, швырнула камышовую сумку в угол и заругалась.

Ругала она всех: и новую власть, и эконома господина Жогина, и Филиппа, и голодных ребятишек, которые ревмя ревут в приюте, а накормить их нечем.

Приютская кухарка Мария Солодянкина была не из боязливых. Не зря пупыревские языкастые бабы окрестили ее Маня-бой. Она бросилась в дом эконома господина Жогина. В разбитых валенках протопала по зеркальному паркету. Степан Фирсович Жогин старательно обихаживал щеточкой белые, что молоко, усы и рассуждал со своим зятем поручиком Карпухиным. Поручик курил похожую на музыкантскую дуду трубку. Окутывая свой широкий с залысинами лоб табачным дымом, кричал, похоже, недоволен был самим господином Жогиным.

Заметив Марию, оба повернулись. У поручика перекосило щеку.

— Ты ведь знаешь, что теперь везде другие начальники, — подняв щеточку, ласково объяснил Степан Фирсович. — Пусть они отвечают. Я из идейных, из политических соображений снимаю с себя обязанности. Пусть они отвечают.

Эконом приюта не любил грубых слов и крика, а Маня-бой на этот раз не поняла его доброты, утираясь фартуком, закричала:

— Где совесть-то ныне у людей? Сорок душ, все есть хочут.

— Иди, иди, милая, — стараясь не слушать ее, помахал рукой Жогин, а поручик Карпухин вскочил с дивана и прикрикнул на эконома:

— Вот так мы их и распустили. — Он подскочил к Марии, повернул ее к двери, подтолкнул:

— А ну, марш отсюда! Живо выметайся.

И вот теперь Филипп Солодянкин, сердитый и заспанный, идет неизвестно куда искать управу у новой власти.

Он поднялся на взгорок к березовому садочку и ходко зашагал вниз, к Спасской. На углу малиново пыхали цигарки. Не узнаешь, что за люди. Хоть бы палку подобрать. Успокаивая себя, подумал: «Чего с меня взять?» — и шагнул навстречу огонькам.

— Кто такой? — просипел простуженный голос.

— Свой.

— Кто свой-от? — над головой стоящего блеснуло жало широкого японского штыка. «Красная гвардия», — понял Филипп и бодрее сказал:

— К начальству вашему дело.





— Что за дело-то?

— Там скажу.

— Сопроводи его, Гырдымов, — приказал сиплый голос.

Уже по первому окрику: «Шевелись, что ль», понял Филипп, что это тот самый Гырдымов, с которым он вместе призывался в солдаты. Парень был говорун. Всех веселил.

— Двух сантиметров в грудях недостача, а то бы в прапора вышел.

— Ты, Гырдымов, потише, прямо в крыльца мне штыком тычешь, — не столько из-за того, что колол конвойный в спину, просто, чтоб узнал его, сказал Филипп.

— Не разговаривай давай, — прикрикнул тот.

— Эх ты, дура, не узнал, что ль? Филипп я, Солодянкин. Забыл, медовуху пили?

— Помолчи давай, — прикрикнул опять Гырдымов. — Может, ты контра? Пили при старом строе.

Филипп захохотал, но Гырдымов не пошел с ним рядом, только винтовку повесил за спину. Осторожничал.

Под широким навесом бывшей губернаторской канцелярии, от которой еще по зиме отгонял свирепой улыбкой осетин в черкеске, держался зеленоватый потусторонний свет керосинокалильного фонаря. Кто-то писарским почерком вырисовал на грифельной доске: «Вятский Советъ». «Сюда и надо», — понял Филипп.

На свету увидел он, что Гырдымов тот самый, с которым призывался. Только теперь у него от виска к подбородку — поблескивающий молодой кожей шрам. И стал он поплотнее, возмужал.

— Ужасно сильно разукрасили тебя, — сказал с пониманием Филипп. Антон Гырдымов нехотя объяснил:

— Кирасир мазнул.

«Птицей важной, видать, он заделался при новой власти, коли разговаривать затрудняется», — решил Солодянкин.

Его ввели в квадратный зал с мраморным камином, около которого за голым столом сидели изнуренные люди. Гырдымов подскочил к одному, чуть ли не прищелкнул каблуками. Филипп сразу узнал того человека: маляр железнодорожный — Василий Иванович Лалетин. Глаза с азиатской косинкой, в цыганской бороде искрится ранняя седина. Ему бы Филипп сам обо всем сказал. Но Антон уже докладывал:

— Задержан подозрительный! — услышал Филипп. «Вот хлюст», — и, отодвинув плечом Гырдымова, крикнул:

— Ты не плети ерунду. Какой я подозрительный? Вместе с тобой призывался. Я, Василий Иванович, по приютскому делу. Ребенки голодуют.

— Молчи, — одернул его Гырдымов, — я по форме докладаю.

— Ладно, Антон, — сказал Василий Иванович. — Ну, говори, мил человек! — и сунул руку под бороду. У него и раньше была такая привычка. Филипп решил ломить напрямик. Не из-за себя пришел.

— Я не знаю, как тебя теперь, товарищ Лалетин, звать-величать. Ране-то ты известный мне маляр был, — но чепуха на постном масле выходит. Второй день ребенки в приюте голодают, — петушисто начал он.

— Уж не Гурьяна ли Солодянкина сын? — прищурив лукавые глаза, спросил Лалетин.

Филипп расплылся в неудержимой улыбке.

— Конечно, я, — и посмотрел на Гырдымова: и мы здесь не безвестные. Отцу в кузнечный цех не один год узелок с обедом таскал и сам в механическом начинал слесарить, с Василием Ивановичем, почитай, каждый день виделся.

— Посиди, мил человек, — положив тяжелую, в несмываемых чешуйках краски руку на плечо Филиппа, попросил Лалетин, — с электростанции ребята пришли. С ними надо в первую голову поговорить.

Неуклюжий солдат выложил на стол мазутные пятерни и, словно читая по ним, начал рассказывать Лалетину и второму — в нерусском френче, с испитым лицом. Говорил он о том, что электросвета не будет, начальник станции удрал, а машину попортили механики. Вся надежда на приезжих матросов — есть ведь промежду них машинисты.

По великанской фигуре Филипп сразу понял: говорит слесарь Василий Утробин, хотя тот и был, как офицер, весь в ремнях. Если на досуге, и этот бы узнал его.

Человек в френче, слышно, Попов по фамилии, сухой, с тщедушной грудью, послабее каждого из здешних, а распоряжается всеми. Взглянул глубоко сидящими с недружелюбным блеском глазами на Утробина.