Страница 86 из 89
Поскольку ей позволял месячный бюджет, Мария приглашала отца на воскресный обед, но то ли философ, угнетенный своей материальной зависимостью от зятя, плохо чувствовал себя в его присутствии, то ли разлука внесла разлад в отношения отца с дочерью, но встречи их проходили невесело. Он рассказывал Марии о своей новой книге, причем вдавался в мельчайшие подробности, а ее семейной жизнью интересовался лишь в самых общих чертах. Он, которому над колыбелью дочерей, особенно Марии, приходило в голову столько поэтичных философских мыслей, он, увенчавший чело дочерей звездами своих чувств, относился к внуку с вежливой почтительностью, плохо маскировавшей какое-то непреодолимое отвращение. Он не мог простить ребенку, что в его жилах течет кровь человека, который силой увел Марию и играючи поднимает карету. «Мучной червь, — думал философ каждый раз, когда Мария в его присутствии пеленала своего толстенького, беленького сына. — Мучной червь, сын солдафона, а не Марии, внук чешского возчика, а не мой, дитя жестокого века, когда за один неосторожный шаг люди расплачиваются имуществом и счастьем всей жизни».
В самом деле, не будь неудачного совета коллеги Римера, не будь черной пятницы на венской бирже, Методей Недобыл не появился бы на свет; следовательно, он — плод несчастья, плод крушения жизненного благополучия Шенфельда, и философ не мог без горечи смотреть, как Мария обнимает и тетешкает свое раскормленное дитя, как целует его пухлые ножки, как болтает с ним и щекочет его под подбородком, чтобы он улыбался своим беззубым ротиком.
— Каждый младенец — воплощенный эгоизм, — сказал Шенфельд как-то. — Не способный отделить свой собственный субъект от объекта, свое «я» от «не я», он заполняет всю вселенную своим безбрежным «я». Нет груди, которую прикладывают к его рту, есть лишь его насыщающееся «я», нет голода в его желудке, есть только его «я», испытывающее боль. Он — все наслаждения и все страдания вселенной, и, кроме него, нет ничего.
— Папенька, вы заметили, какое сладкое пятнышко у него на попочке? — ответила на это Мария. — И как только попочка может быть такой крохотной?
Да, что и говорить, гармония между ними была непоправимо нарушена.
Мария не была столь поверхностна, столь ненаблюдательна, чтобы не задуматься над этой переменой в самой себе и не отнестись к ней критически. «Ничего не поделаешь, — думала она, сидя у арфы в музыкальной комнате или прогуливаясь к Методеем на руках под молодыми деревцами, которые архитектор Бюль сажал в «Комотовке» и «Опаржилке», — ничего не поделаешь. Философия — удел мужчин, она не для нас, женщин. Величайшую и самую полезную для себя истину я услышала не из уст отца, а от пани Ганы, когда она объяснила, что мужчины поступают с женщинами гадко, но к этому можно привыкнуть. В том, что это гадко, даже мерзко, я убедилась вполне; но, пожалуй, я и вправду начинаю к этому привыкать. Но значит ли это, что я должна отречься от своей молодости, проведенной с отцом? Нет, потому что эта молодость была прекрасна и дала мне его учение о личности, как цели всего существующего. Ты будешь личностью, мой Методей, будешь великой, прекрасной личностью, это я тебе обещаю, мой сыночек, будешь философом или ученым, а если Недобыл вздумает сделать тебя возчиком, как он сам, тогда-то он узнает, на ком женился».
И, склоняясь над ребенком, она щекотала его лобик выбившейся белокурой прядью, а Методей, показывая красные десны, захлебывался от смеха, становясь воплощением смеха мироздания, как сказал бы его ученый дед, маленьким, смеющимся божеством.
В конце ноября того же семьдесят шестого года, когда Методей появился на свет божий, Мария обнаружила, что снова забеременела, и упросила мужа дать второму ребенку немецкое имя. Недобыл согласился назвать ребенка, если это будет мальчик, Теодором, а девочку — Барбарой.
Но об этом мы расскажем в другое время и в другом месте.
Глава четвертая «МОРАВСКИЕ ДУЭТЫ»
В то же или приблизительно в то же время, когда Недобыл достиг вершины своего благоденствия или приближался к ней, Борн тоже мог сказать, что дело его жизни было успешным и он не растратил впустую прожитые сорок четыре года. Все, к чему он прикасался своими изящными руками, цвело и преуспевало, его славянский торговый дом обрастал филиалами, открытыми Борном в родном Рыхлебове и на Королевских Виноградах, а дамские сумочки, муфты и носовые платки все так же благоухали «Императорскими фиалками». Единственная туча на его небосводе — дебильность сына от первого брака — рассеялась, благодаря тактичному и настойчивому воспитанию Бетуши. Правда, Миша в занятиях никогда не превышал среднего уровня, но без особого труда перешел в пятый класс начальной школы, и хотя для него по-прежнему были характерны злорадство, вечно дурное настроение, нелюдимость и эгоизм, Борн, изредка вспоминая о нем, говорил: «Ну, гений из него, пожалуй, уже не получится, но, учитывая, что это сын Лизы, Миша мальчик вполне приемлемый».
Борн был членом-учредителем Общества покровительства моравским, силезским и словацким учащимся в профессиональных школах Праги, названного «Родгошт», членом-соревнователем Центральной матицы школьной и активным членом физкультурного общества «Сокол», певческого кружка «Глагол», Общества по постройке Национального театра в Праге, Славянского клуба в Вене, Словацкого объединения музеев, Первой ремесленной сберегательной кассы, Кооператива чешского национального театра в Брно, Товарищества по поощрению развития промышленности в Чехии, Художественного клуба в Праге, а также Общества поддержки чешских писателей «Сватобор». Посетив в семьдесят третьем году с Ганой Лондон, он привез оттуда фарфор Копленда, а в Берлине приобрел китайское серебро. В семьдесят четвертом году он поехал — на этот раз один, без Ганы, — в Россию и закупил там чай, сибирский овес и юфть. На обратном пути заехал в Ригу и на каком-то аукционе купил целых четыре вагона льняных семян, уплатив две тысячи гульденов, а по возвращении в Прагу продал их за шесть тысяч городу Пельгржимову, в окрестностях которого разводили много льна.
Юфть вызвала сенсацию не только в Праге. Рудольф Ваас, глава венской фирмы Макса Есселя на Вольцайле, которой много лет назад управлял Борн, соблазненный молвой о новом приобретенье Борна, приехал в Прагу посмотреть красную русскую кожу и купил тут же для своего склада на тысячу гульденов. Через две недели он заказал еще два вагона. И тогда у Борна возникла идея открыть в Вене филиал своего славянского торгового дома.
Через год он осуществил эту идею. Управляющим нового филиала стал пан Трампота, бывший до того у Борна первым приказчиком, старательный молодой человек, щеголь, который сшил из юфти элегантный жилет, разгуливал в нем по Пршикопам и разрешал прохожим щупать материал, таким образом рекламируя его. Борн высоко оценил это проявление инициативы. «Люблю людей, — объяснял он Трампоту, — которые не ограничиваются пассивным выполнением своих обязанностей, но всегда — стоят ли, ходят ли, сидят или лежат — думают, как бы усовершенствовать свою работу. Так вот, милый пан Трампота, поезжайте, возглавьте мой новый филиал и не забывайте о его историческом значении. До сих пор венские предприниматели создавали свои филиалы в Праге, сейчас, впервые в истории чешской коммерции, происходит обратное».
Борн долго, графским голосом развивал эту тему, и Трампота, уехав в Вену, с воодушевлением взялся за выполнение своей миссии. Слухи о замечательном торговом доме Борна давно проникли в столицу Австрийской империи; поэтому, когда филиал открылся, венские чехи, а их было в то время около двухсот тысяч, взяли его штурмом, — повторилось то же, что произошло тринадцать лет назад в Праге, когда Борн открыл свой славянский магазин около Пороховой башни: за один день весь товар был распродан, все полки и прилавки опустошены, так что Борн, который, разумеется, присутствовал при открытии, с полным основанием телеграфировал Гане в Прагу: «Победа. Вена принадлежит нам. Борн».