Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 42 из 89

— Он иностранец, этот сумасшедший, пусть катится…

Последнего слова — места, куда парень его послал, Борн не понял, а догадываться о его явно оскорбительном смысле у него не было ни времени, ни желания. После сильного удара чьего-то кулака по донышку его блестящего, восхитительного цилиндра свет сразу померк перед взбешенным взором пражанина: цилиндр, нахлобученный на нос, закрыл ему глаза. В этот момент почва ушла из под ног Борна — один из молодых балагуров дал ему подножку — и, грохнувшись спиной на твердую мостовую, рачительный коммерсант потерял сознание.

На самом ли деле наш герой, в последнее время так незаслуженно оскорбляемый, лишился сознания? Мы полагаем, что из-за того, что какие-то сорванцы сбили Борна с ног, его ясное, живое сознание не могло помутиться. Физическая боль не была, конечно, причиной того, что, поваленный на землю и ослепленный, он лежал неподвижно, превратившись в жалкие останки некогда энергичного человека, не от этого голова его, увязнувшая в цилиндре, бессильно опустилась на грудь. Не физическая, а душевная травма привела нашего героя в состояние временного оцепенения; его сознание померкло от кошмарной мысли, что в этом мире нельзя жить, ибо все его обитатели посходили с ума. Незаслуженно оскорбленный, обруганный, обесчещенный, униженный, он, муж без страха и упрека, основатель первого славянского торгового дома в Праге, отрекся от служения обществу, распростился с ним, заглушил свои чувства, перестал существовать. И лишь когда за спиной Борна загремел засов двери, к которой он прислонился, он ожил, схватил обеими руками цилиндр и, поднатужившись, высвободил голову. И в то же мгновенье душа его избавилась от мучительной скорби. Голос, прозвучавший над ним, наполнил его сердце таким неизъяснимым блаженством, что он стал жадно ловить воздух, а его белое, как бумага, лицо порозовело, окрасилось, ожило, глаза заблестели, мышцы окрепли. Голос этот принадлежал молодому человеку лет тридцати; движимый любопытством, он высунул из-за двери изящную, красивую, голову, с иссиня-черными кудрями, посмотрел на сидевшего на земле человека и обратился к нему со словами:

— Um Gotteswillen, Herr Born, was mochen's de

— Das is net möglich, das ist doch…[33]

— Lagus, selbstverständlich, Lagus!s[34] — засмеялся молодой человек и указал на прикрепленную к двери медную табличку, где черными буквами было написано: Eric Lagus, agent d'affaires. Что случилось с паном Борном? Пусть он скорее пройдет к нему, Лагусу, почистится и выпьет чего-нибудь, ему нужно подкрепиться.

Это был младший из трех сыновей венского оптовика Моритца Лагуса, с которым Борн, как мы уже упоминали, вел оживленную торговлю. Старший брат Эрика, Джеймс, обосновался в Берлине, отец послал туда именно его, потому что из всех сыновей он менее всех походил на еврея, говоря по правде, совсем не походил, из-за русых волос он скорей всего смахивал на северянина, а самый старший, Гуго, остался в Вене с отцом.

— По этому случаю каждый из нас носит другую фамилию, Гуго — Лагус, я по-французски называюсь Лажо, Джеймс — по-прусски Лайус, — весело рассказывал Эрик Борну, вводя его в небольшую канцелярию своего agence d'affaires на втором этаже дома, у которого Борн подвергся нападению и оскорблениям. — Нет, серьезно, пан Борн, я ни в коем случае не одобряю этих хулиганов, нахлобучивших вам цилиндр, но, между нами, вы сами виноваты: что за идея разгуливать по Парижу с наполеоновским kaiserbortens[35] когда известно, что носить наполеоновские усы и бородку — значит публично признать себя бонапартистом, публично выказывать свою симпатию к политике императора, а, насколько я знаю, эта симпатия никому не симпатична… Знаю, знаю, пан Борн, что вы никакому Наполеону не симпатизируете и наполеоновскую бородку носите потому, что она вам идет, а она идет вам, этого отрицать нельзя, но ведь здесь никому не известно, что вы носите ее просто так, только потому, что она вам к лицу.

Борн вздохнул с облегчением. Мир не сошел с ума, неприятные происшествия последних дней обрели смысл, у рабочего, перемазанного углем, были все основания ругаться, а сегодня студенты тоже не без причины обрушились на него. Бежать, бежать из Парижа, бежать как можно скорее! Но как бежать, как в разгар революции выбраться из Франции?

Когда он поделился своими опасениями с Лагусом, тот удивился.

— В разгар какой революции вы хотите выбираться отсюда, о какой революции вы изволите говорить? — спросил он, наливая Борну рюмку сладкого анисового ликера. — Ни о какой революции я не слышал, самое большое, что мне известно, — это шум, который здесь то и дело поднимают. Когда в Париже вновь разразится революция, все будет выглядеть по-другому, мир будет потрясен, я и сам, не скрою, начну трястись. Когда-нибудь революция разразится во Франции, но не сейчас, сейчас у людей не то направление умов, поверьте моему опыту, а будь сейчас другое направление умов, вам за вашу бородку не цилиндр нахлобучили бы на голову, а просто, прошу прощения, повесили бы на уличном фонаре. Правда, как только поднялся шум, я заперся на засов, гарантия есть гарантия, ведь когда на улице шум, сказал я себе, все равно ни один покупатель не придет. На всякий случай я посматривал из окна, а вдруг кому-нибудь вздумается заглянуть, говорю я себе, и что я вижу? Ну, хватит, не будем больше вспоминать об этом, о таких вещах лучше забыть, выпьем за ваше здоровье, пан Борн!

Лагус, длинный и такой худой, словно полгода не ел досыта, был здоров и весел, черные глаза его живо поблескивали, а ироническое выражение узкого лица говорило о том, что он жизнерадостен и отлично чувствует себя в своей канцелярии — невзрачной, но по-венски уютной комнате с плюшевым мебельным гарнитуром, с письменным столом, украшенным красивой, резной полочкой. Над просиженной кушеткой висела акварель с изображением венского храма святого Штефана, а ниже — фотография в золоченой рамке, небольшая, но весьма примечательная, на ней была запечатлена вся семья Лагус: отец Моритц Лагус, серьезный, бородатый, с женой Валерией Лагус, с сыновьями — Гуго, Джеймсом и Эриком и с дочерьми — Эвелиной, Бертой, Каролиной и Эммой.

Издали доносились звуки одиночных выстрелов, рев чужой, враждебной улицы все еще не утих, но Борн блаженствовал. «Теперь, когда со мной приключилось это, — думал он, — Гана не посмеет возражать против возвращения домой». Задник его лакированной туфли, на которую так грубо наступили, оказался не ободранным, а только чуть запачканным, носок был цел, а цилиндр — ах, цилиндр, ну, за него Париж мне заплатит, и изрядно!

Каким образом Париж заплатит ему за испорченный цилиндр и сколько, Борн пока не знал, но каждым нервом он чувствовал, что Париж заплатит ему за цилиндр. Лучшие из его идей зарождались именно так: сначала неясное предчувствие, неопределенная интуиция, а потом, в свое время возникает блестящая мысль.

— А как же французы хотят выиграть войну против Пруссии, — спросил он, — если все они, и буржуа и рабочие, восстают против императора?

— Хотят-то они хотят, почему бы и не хотеть? Хотеть им никто не запрещает, — ответил Лагус, — мы ведь тоже хотели выиграть войну против Пруссии. Впрочем, каждый хочет выиграть войну, которую он ведет, но вся беда в том, что войну может выиграть только одна сторона. Пан Борн, я ничего не утверждаю, но говорю, и говорю вам одному, с глазу на глаз, войну может выиграть только одна сторона, вот и все. Ничего больше я не сказал, а если уже это сказано, давайте поговорим о чем-нибудь другом, например, о том, что мне в Париже очень хорошо живется, но пробуду я здесь недолго, скоро соберу свои пожитки и махну в Лондон.

32

Боже мой, господин Борн, что вы здесь делаете? (нем.}

33

Это невозможно, это… (нем.)

34

Лагус, само собой разумеется, Лагус! (нем.)

35

Императорская бородка (нем.).