Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 30



Он молчал и стоял все так же неподвижно со скрещенными на груди руками на трибуне Конвента, и лишь тогда, когда был принят обвинительный акт и уже поздно было что-либо говорить или делать, Он, казалось, очнулся, и после полусумасшедшего выкрика Колло д’ Эрбуа: «Я требую, чтобы Сен-Жюст передал в президиум Конвента текст речи, которую он собирался произнести, чтобы совершить контрреволюцию!», Он, все такой же спокойный, разжал руку с зажатой в трубочку речью и медленно спустился к решетке Конвента, куда уже сошли оба Робеспьера, и Леба, и Кутон (калека и тут не удержался от саркастического замечания и на выкрик: «Вы хотели взойти на трон по трупам представителей народа!» – показал на свои парализованные ноги, пошутив: «Как я, безногий, мог бы взойти на трон?»), и в ответ на неистово-восторженное восклицание Собрания, торжествующего победу: «Да здравствует Республика!» – Робеспьер обреченно прошептал: «Республика… она погибла! Наступает царство разбойников!» – но и тогда презрительная усмешка не покинула Его губ.

И пусть это Его молчаливое бесстрастие казалось всего лишь Его новой и последней маской, из той серии «античных» масок, которые так любил надевать на себя Ангел-истребитель Конвента, оно действительно выражало Его внутреннее заледенение, которое не могло уже растопить ничего; и лишь когда к его ногам упал поваленный и жестоко избитый генерал Анрио, прибывший в Комитет общей безопасности, куда доставили арестованных депутатов, чтобы освободить их, но схваченный и связанный тут же собственными жандармами, Ему показалось, что сегодня он увидит, как к Его ногам упадет не только Анрио. И неизменная улыбка, которая играла на Его губах, в этот миг дрогнула, ибо в Его ушах все еще стоял возглас «законного председателя» Собрания Колло, в тот момент, когда за арестованными уже закрывались двери: «Поздравляю вас, граждане представители! Мы избежали новых дней 31 мая – 2 июня, которые мечтала повторить тирания!» – и теперь, хотя герой этих революционных дней пьяный генерал Анрио лежал у его ног, эти дни все равно пришли, как ни хотел избежать их Колло. Ибо Он услышал набат… Париж просыпался… Но Он продолжал молчать.

Он молчал и тогда, когда доставленный (не без робости) революционными жандармами в Экосскую тюрьму, Он очень скоро был освобожден оттуда посланцами Парижской Коммуны, пригласившими Его в Ратушу, где началось-таки долгожданное восстание против Конвента; восстание, которое Он предвидел и даже хотел вызвать ранее, но которое теперь уже не могло спасти их. Отпущенный без какого-либо сопротивления из тюрьмы, Он прибыл в Ратушу, но не с намерением сражаться, а с намерением умереть, и хотя теперь на Его лице, застывшем в неземном холоде, уже не играла усмешка, – Он продолжал молчать.

Он молчал и в мэрии, сначала в переполненном зале Генерального совета Коммуны, а потом и перейдя в зал совещаний; и там, стоя у открытого окна второго этажа, Он жадно вдыхал свежий ночной воздух и видел, озирая полупустую площадь, частично освещенную иллюминированным фасадом Ратуши, и которою временами полностью освещали вспышки молний, как под проливным дождем разбегались, бросая свои бесполезные пушки, последние защитники Коммуны. Он думал, что, возможно, еще не все потеряно, что, может быть, Он совершает величайшее преступление в своей жизни тем, что не пытается во имя спасения Революции и во имя спасения своей мечты

о совершенной Республике возглавить вооруженные силы Коммуны и попытаться противостоять Конвенту, – пусть даже шансов на победу и оставалось все меньше, но они были, и их нельзя было упустить, – а ведь Он был единственным из объявленных вне закона депутатом, кто имел настоящий боевой опыт, – и неужели Он, бросавшийся на позиции австрийцев с саблей в одной руке и с пистолетом в другой, – не мог также броситься во главе хотя бы нескольких секционных батальонов на войска Конвента? Может быть, хотя бы для того, чтобы умереть.

Но Он молчал и не двигался, потому что был не в силах стряхнуть с себя страшное оцепенение, которое пришло к нему, когда Он понял, что все проиграно; но если это оцепенение было понятно в Конвенте, когда над ними глумились враги, оно было непонятно здесь, в Коммуне, когда еще можно было что-то предпринять. Это Его молчание вызывало недоумение у Его соратников: Его спрашивали, а Он не говорил ни слова или только нехотя кивал головой. Он не хотел принимать участие в составлении воззваний ни к армиям, ни к парижским секциям, – отвернувшись от всех, Он молчал и только смотрел за окно в дождь.



Он лишь один раз нарушил молчание, – это было тогда, когда в Ратушу прибыл Кутон, последний из арестованных и освобожденных депутатов, и когда среди них возник спор, от чьего имени подписать воззвание к армии: от имени ли предавшего их Конвента или от имени французского народа; и вот тогда-то, когда обратились к Нему, Он и нарушил свое молчание, сказав, что Он явился сюда не для того, чтобы действовать, а для того, чтобы найти смерть. И это Его замечание усилило атмосферу обреченности, которая уже витала в залах Коммуны, после прочтения декрета Конвента об объявлении их всех вне закона, что подразумевало казнь без суда в течение двадцати четырех часов.

А потом Он все же нехотя оторвался от окна, сел на стул и просто так, по инерции, стал подписывать вместе со своими соратниками уже готовые воззвания. И уже когда почти в тот же самый момент батальон секции Гравилье (мстящий за своего зарезавшегося в тюрьме «красного кюре» Жака Ру!) и отряд жандармов из охраны Тампля во главе с эбертистом Леонаром Бурдоном под крики «Да здравствует Робеспьер!» ворвались в оба зала Ратуши и закипела последняя схватка, Он только встал и, как обычно скрестив руки на груди, спокойно ждал, когда его арестуют. Просил ли он застрелить Его, пытался ли сам покончить с собой, как передавали потом некоторые очевидцы? Вряд ли. Он почти равнодушно наблюдал, как стреляли в себя и падали к Его ногам Филипп Леба и Максимилиан Робеспьер, Его лучшие друзья; как неудачно пытался заколоться Кутон, и как потом его раненого швырнули с лестницы вниз; как Огюстен Робеспьер сам выбросился в окно, а Анрио, до этого также освобожденного из рук Комитета, а теперь полностью потерявшего голову и кричавшего: «Все погибло!» – выкинули в окно его собственные разъяренные товарищи. А Он молчал и совершенно спокойно отдался в руки жандармов во главе с агентом Дюляком.

Он молчал и все следующие за ним пятнадцать часов долгой их агонии: и в приемной Комитета общественного спасения, где он, запертый в отдельной комнате, нервно ходил из угла в угол, скрестив руки на груди, временами посматривая на висевшую на стене Декларацию прав человека и гражданина, но, несмотря на неоднократные обращения к Нему, не произнося ни одного слова; затем и в Консьержери, куда они были доставлены для «опознания» и помещены в камеру, смежную с камерой казненной королевы; и во время процедуры допроса, когда хорошо знавший их Фукье спрашивал: «Ты – Сен-Жюст? Ты – Робеспьер? Ты – Кутон?» – Он так же презрительно молчал, а его соратники лежали рядом без сознания и не могли говорить, и, удовлетворенный «ответами», общественный обвинитель «опознал» их.

Он молчал, так же как наконец замолчал и Робеспьер, который тоже только один раз нарушил молчание, тихо поблагодарив доктора, делавшего ему перевязку челюсти, словом «сударь» и тем немало удивив присутствующих, привыкших к братскому обращению «гражданин».

Он молчал и всю последнюю дорогу по улице Сент-Оноре от тюрьмы Консьержери к месту казни, стоя на тележке со связанными сзади руками, в рубашке с раскроенным воротом и с уже остриженными волосами: и когда они проезжали мимо домов и переулков, заполненных ликующими толпами (прямо как в его сне!); и когда не только богато одетые горожане, но и бедняки в отрепьях пели и танцевали от радости, подбрасывая вверх шляпы и цветы, и кричали осужденным оскорбления, а жандармы показывали саблями на Робеспьера, которого невозможно было узнать, – и какая-то женщина, вспрыгнув на телегу, выкрикнула в лицо Робеспьеру, на миг открывшему глаза: «Твоя смерть радует меня до глубины сердца! Отправляйся в ад, убийца, проклинаемый всеми женами и матерьми!»; и когда другие женщины, окружив их телегу и взявшись за руки, стали танцевать и петь «Карманьолу»; и когда их телегу остановили у дома Дюпле, чтобы показать Неподкупному дом, в котором он жил, в последний раз, – а в этот самый момент какой-то мальчишка-гамен мазал метлой ворота и окна первого этажа дома бычьей кровью из добытого для этой цели со скотобойни ведра, – но раненый в голову Робеспьер не видел ничего этого – он сидел, опустив голову и закрыв глаза. И они проследовали дальше: все в ужасном виде, израненные и изувеченные, – Анрио с выбитым глазом, Огюстен с переломанными ногами, Кутон с пробитой головой, члены Коммуны, избитые, со всклокоченными волосами и в изорванных одеждах, – и мертвый Леба на дне телеги, – и только Он один, гордый и спокойный и как будто бы совершенно не тронутый ничьими руками, стоял неподвижно с высоко поднятой головой.