Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 47



Осталось не воспоминание — не помнил он своих поражений, — осталась светлая его грусть, хотя он, как на дуэль, отправился на первую брачную ночь к жене. Сбросил, навсегда сбросил предвещающий несчастье проклятый шлафрок к её ногам, чтобы выйти в одной рубахе из жениной спальни. А та, произнесши эту свою фразу, вдруг вслед за ним единым движением сбросила же ночную рубашку, розовая кучка воздушной материи образовалась возле её ног, а ему в глаза плеснуло уже совершенно невыносимым розовым светом, и запахом женского тела, и Бог знает каких притираний, и туалетной воды; отшатнувшись, он и не рассмотрел без очков, что там у неё, у дуры. Ещё почему-то дунуло странным запахом — не то действительно серой, как от ведьмы, не то жжёным порохом, словно бы на батюшкиных гатчинских учениях в потешном бою. Это был их баденский запах — от Амалии тоже иногда так-то пахло, перебивая лошадиный дух, — баденский, немецкий запах. Он всегда чувствовал себя горячим русским патриотом, вдыхая немецкую гарь, но почему-то ужас вызывал этот дымный запашок, словно бы предчувствие будущего пораженья подернутой гарью России.

Повернулся, чтобы бежать с поля боя, точно так, как всегда, и в будущем, с поля боя он бежал в туже минуту, как осознавал предстоящую неизбежность поражения, но тут не было пред ним отличной, легко уводящей вдаль, как в Австрии или под Смоленском, дороги и не было кавалергардов за спиною — полутора сотен совершенно одинаковых всадников, прямо, как оловянные солдатики, сидящих в седлах в своих перетянутых белыми ремнями кирасах. Если б кавалергарды остались живы под Аустерлицем, они бы справились с ситуацией за единый миг и помогли бы императору, пожертвовав собою и в спальне, и в бою, но кавалергарды, как и друг Адам, кавалергарды за императорскою спиной пока что, значит, пребывали в будущем, он оставался сейчас один на один с опасностью и проиграл сражение раз и навсегда. Повернулся, чтобы бежать, уткнулся в двери и тут же понял, что выйти из спальни сейчас совершенно невозможно. Он должен был спасти свою честь, спасение его чести означало спасение чести всей нации, спасение всей России, спасение русской чести пред иностранцами — он искренне полагал себя русским, а девчонку, разумеется, — розовою немкой.

Надменно вскинул голову, глядя в потолок, и произнёс, нечувствительно, помимо себя, не видя, что делает, — высасывал маленькое кровяное пятнышко на ладони, кровь всё-таки пролилась — его кровь! — произнёс:

— Spaeter. Jetzt sind Sie zu muede, meine Liebe.[2]

Глядел в потолок, расписанный летающими в голубом небе купидонами, купидонами с совершенно бесполезными и бессмысленными своими стрелами, глядел в потолок, потому и не увидел не только её наготы, но и выражения совершенно стальных её глаз.

— Gut, — она сказала, не добавив на этот раз «Euer Hoheit». — Gut. Spaeter. Irgendwa

Он, значит, дёрнул золотые кисти на поясе, сорвал с себя дурацкий шлафрок, который путался в ногах, пока его вели сюда, как на закланье, сорвал шлафрок, словно бы всё-таки собирался сейчас забраться вместе с девчонкой на кровать, сорвал, бросил, пнул его ногою: прочь! Прочь! В белье сел в испанские кресла в углу жениной спальни, так — молча, нога на ногу — просидел ровно час, прежде чем отправиться к себе. Она тоже не произнесла более ни единого слова. Отправился к себе и по пути не отвечал на поклоны.

2

Поскольку на основании Высочайшего Указа обшлага на парадных мундирах штаб и обер-офицеров имели быть теперь с отворотами не более полутора вершков, а на мундирах нижних чинов — не более одного вершка, казначей Кавалергардского Его Величества корпуса штаб-ротмистр Алексей Охотников должен был сегодня получить определённую сумму ассигнациями на укорочение обшлагов у нижних чинов. В этом неукоснительном следовании установляемым Высшей властью порядкам обмундирования и заключались, в частности, сила и могущество армии, это Охотников понимал со всею сугубой непреложностью. Офицеры, своевременно извещённые о Высочайшем указе, имели быть представлены с укороченными за собственный, разумеется, счёт обшлагами уже на следующий день — офицеры, заступающие на следующий день в караул, и на третий день — офицеры, заступающие в караул через день. Кроме того, подходил срок выдачи жалования нижним чинам, да ещё шеф корпуса граф Фёдор Петрович Уваров сегодня утром вызвал Охотникова для сообщения, что каждому нижнему чину следует по пять рублей ассигнациями от государыни Елизаветы Алексеевны — императрица столь щедро жаловала кавалергардов в честь рождения второй девочки, тоже Елизаветы. Сумма, таким образом, набиралась порядочная. Да, весьма порядочная.

Охотников распорядился принести ему денежную сумку, и сумка — чёрный телячий ранец — тотчас была ему принесена лакеем Антоном. Охотников зачем-то заглянул в пустую сумку, словно бы надеялся увидеть там остаток с последней выдачи, хотя прекрасно знал, что сумка совершенно пуста.

Передать ему деньги императрица предполагала самолично, тем более что сегодня он должен был увидеть её в театре. Увидеть — в буквальном смысле слова: не более, чем только увидеть. Охотников должен был сидеть в партере; давали «Федру», пиесу французского сочинителя месье Расина, а исполнение роли «Федры» госпожою Валетовой оказалось выше, как говорили Охотникову полковые товарищи, уже побывавшие на «Федре», всяческих похвал. Охотников оставался чуть ли не единственным в полку офицером, который ещё не видел госпожи Валетовой в «Федре» и ещё не поднес ей букет чайных роз, — известно было, что та предпочитает именно чайные. Самому Охотникову это тоже было известно — лучше всех в полку, потому что деньги на букеты выдавал именно он, полковой казначей. Букеты считались общеполковыми тратами, и жалование, от которого традиционно отказывались офицеры-кавалергарды — служить в императорском полку почиталось за честь для дворянина из лучших русских семей, — офицерское жалование в основном и шло на букеты.



Для подобной передачи денег существовала, разумеется, канцелярия её Величества и статс-секретарь, да императрица никогда и не имела при себе денег, они ей просто не были нужны, однако же необычайный интерес императрицы к Кавалергардскому корпусу давно уже не казался подозрительным в обществе. Императрица пожелала передать деньги самолично, словно бы это были не деньги, а книга или ноты.

Охотникову оставлен был билет в четвёртом ряду, откуда очень близко оказывалось до увитой виноградными листьями императорской ложи — виноградный декор сама Елизавета Алексеевна пожелала видеть в театре. Именно четвёртый ряд партера буквально упирался в императорскую ложу, с первого кресла можно было просто протянуть руку к императрице — до неё было именно рукой подать. И первое кресло в четвертом ряду негласно не имело быть в распоряжении театра, вообще первые нумера даже в третьем, пятом, да что — все первые кресла в первых рядах отдавались людям считанным, но те, кто при дворе распределял билеты и лица по нумерам, знаючи, оставили нужный нумер Алексею Охотникову, обыкновенному дворянину, кавалерийскому штаб-офицеру, хотя и самого что ни на есть привилегированного полка.

Заглянув в денежную сумку, Охотников бросил её на кровать, достал из форменного сюртука билет и заглянул также и в него. Там стояло: «нумер кресла: первое кресло».

Охотников почесал грудь под шёлковой сорочкой. Не хватало ещё, действительно, протянуть к императрице руку лодочкой, чтобы Елизавета Алексеевна, не обинуясь, вложила в неё не горсть меди, как гуляющий чиновник инвалиду на Невском, а пачку белых резаных бумажек — пачку сторублевых ассигнаций.

Шёлковое белье Охотников, если бы не обстоятельства, так часто бы не покупал, не мог позволить себе на каждый день сын дюжинного воронежского помещика шёлковое белье, хотя, разумеется, приходилось соответствовать правилам, принятым в полку. Подумавши об этом, Охотников почувствовал, что сорочка царапает шею, словно бы солдатская канифасовая рубаха. Он уставился в зеркало; оттуда на него смотрел молодой человек со смуглым овальным и тонким лицом, с чёрными, не поддающимися гребню кудрями, с большими чёрными глазами, с большим же, слегка горбатым носом — на итальянца был похож штаб-ротмистр, словно его мальчиком вывез из итальянского похода фельдмаршал Суворов. Штаб-ротмистр, стоя пред зеркалом, взялся левой рукою за прыгающее под сорочкой сердце, чуть поворотил к нему, к сердцу, голову, правую руку опустил, словно бы ежимая увитую плющом резную рукоять клинка. Безотчетная поза его точь-в-точь повторила сейчас позу юноши со сторублевой «катеньки», «катеньки», которую, с портретом бабушки, начал через много лет печатать император Николай Павлович; Охотников же никогда не узнал, что повторяет сейчас позу юноши, влюблённого в Государыню Императрицу — в императрицу Екатерину Алексеевну, юноши, так страстно ждущего от Государыни любви, готового служить, всё готового сделать ради этой любви, себя забыть. Всё забыть ради любви. Показалось, что торс офицера обнажился сейчас, мышцы рельефно округлились, кудри натуго стянул красный платок. Охотников и выглядывал, кстати сказать, чисто молодцом со сторублевой ассигнации. И с двусмысленной улыбкой из зазеркалья глядела ему в глаза не Екатерина — с усмешкою, которая сводила его с ума, глядела на него из тёмных глубин Елизавета Алексеевна.

2

После. Нынче вы слишком устали, моя милая (нем.).

3

Хорошо… Хорошо. После. Когда-нибудь (нем.).