Страница 59 из 89
Грустно рассматривает станицу ставший уже заправским солдатом Игнат Тюменцев. Он завидует казакам. Хоть и служба у них на всю жизнь, зато вернулся из похода или караула — и ты дома. Ждет тебя жена молодая. И он представляет себе казачью жену похожей на Глашу. А его Гланя далеко, в той неведомой стороне, куда течет Амур и где прямо из моря всходит солнце. «Нет, все-таки плохо, — думает Игнат, — что попал я в 13-й батальон. Попади я в 15-й, стоял бы сейчас в том самом Мариинске, куда увезли каторжанок и с ними Глашу. Вот оно, тринадцатое число…»
Всего три часа простояла рота в станице, даже не успели солдаты как следует поговорить со станичниками. Только стали расспрашивать да слушать, как перезимовали, у кого скотина пала, что в тайге напромышляли, а тут уж и голос унтер-офицера Ряба-Кобыла: «Стройся! На погрузку шагом марш!»
Все эти три часа Кузьма провел в доме матери Богдашки, даже обедать не пошел. Не до еды было. Беда в этом доме стряслась. Узнал о ней солдат сразу, как сошел на берег. Подбежала к нему девчушка малая, тронула за рукав:
— Дяденька, а у нас папани не стало…
Взглянул на девочку Кузьма и узнал младшую сестренку Богдашки.
— Что ты говоришь, как не стало? — изумился солдат.
— Деревом его прибило, — щебечет девочка.
— А Богдашка где? А маманя твоя?
— На огороде они.
— Ну веди меня, пташка ты малая, к ним, — сказал Кузьма.
Так, не отцепляясь от рукава, и привела его девочка в свой двор. Пришли с огорода Богдашка и его мать. Может, лучше бы и не приходил к ним Кузьма. Растревожил он отболевшую рану. Еще в начале зимы заготовляли казаки лес, и тогда убило Богдашкиного отца упавшим деревом. Зиму пробедовала казачка с двумя ребятами без мужской помощи, без мужских рук. И весной легче не стало: и пахать надо, и сеять, и огород сажать. А тут не заметишь, как покос подойдет. И все самой, самой. Расплакалась казачка, жалуясь на свою вдовью долю. Девчушка на колени к Кузьме забралась. Богдашка тоже ни на шаг от него не отходит. Кузьма сидел и только вздыхал. Помочь бы им по хозяйству надо. Задержались бы, так помог, а так что, одно расстройство… Достал солдат три серебряных рубля, все, что осталось после зимы в Шилкинском заводе, и отдал казачке. А тут и команда на погрузку.
Михайле больше других не повезло. Как раз подошла его очередь кашеварить. Пока сварили обед, раздали, сполоснули и протерли травой котлы, немало времени прошло. Как только освободился Леший, побежал по станице, очень хотелось ему взглянуть на Дуняшу. Но обошел он улицу из конца в конец, от дома сотника до бани, замедлил шаг у избы, где с Дуней печь клали — нет ее нигде. А зайти в хату солдат не решился. Было бы больше времени, может, и зашел бы, вроде печку посмотреть. А может, зайти? Пока он раздумывал, Ряба-Кобыла уже команду подал. Пора на посадку. Отвалили баржи, и только тогда увидел Михайло Дуню. Стояла она у самой воды и на руках ребенка покачивала. Зашлось сердце у солдата. Вокруг Дуняши казаки, казачки. Кричат, руками машут, ребятишки скачут, а Дуняша стоит и смотрит на отчалившую баржу. Видит, нет ли она Михайлу — не знает солдат. Встать бы, помахать ей, да нельзя — за веслом Леший. И тут Дуня приподняла своего мальца выше головы, словно решила показать его Лешему. Ай, незадача. Все без слов, все издали. А вдруг этот дитенок у Дуни на руках его, Михайлы Лешего, сын или дочка? Ведь жаловалась она, сколько живет со своим казаком, а дитя у них все нет. Михайло тогда не придал значения ее словам: нет, мол, так будет. А сейчас они всплыли в памяти, слова эти. Встал все-таки Леший, не выпуская весла, хотел крикнуть во всю мочь: «Дуня!» — да тут же и сел. Крикнешь, а на берегу ее мужик. Не будет потом бойкой казачке Дуняше житья.
Так и не узнал Михайло, разглядела ли Дуня его среди других гребцов. Словно не баржа от берега, а берег поплыл от баржи в сторону, назад, вместе с казаками станицы Кумарской, вместе с их домами, вместе с чужой женой Дуней.
«Ничо, бог даст, вернемся, еще встретимся», — пытался успокоить себя Михайло, налегая на тяжелое полуторасаженное весло. А в голове звучали Дунины слова: «Солдатик… Ле-ший… Ми-лай…» — словно стояла она рядом и наговаривала жарким шепотом эти слова.
Медленно тащился по Амуру огромный баркас, вызывая удивление у команд более подвижных барж, и своей громоздкостью, и тем, что с баркаса доносились блеяние овец, кудахтанье кур, а порой и совсем сельский крик петуха.
На баржах да и в станицах, которые миновал баркас, гадали: кто это и куда плывет на таком неуклюжем судне? На переселенцев не похоже, они бы везли с собой коней, коров, телеги. На таком баркасе свободно могла разместиться рота солдат, но и людей на нем не так уж много.
Иногда с барж, равнявшихся с баркасом, любопытствуя, окликали:
— Далеко ли, любезные, путь держите?
На баркасе отмалчивались, или измотавшиеся за дорогу, управлявшие непослушным судном казаки сердито отвечали:
— А туда ж, куда и вы!
Неудовлетворенные ответом, на баржах начинали подшучивать:
— А что это вы, любезные, кукарекаете?
Казаки угрюмо молчали, и это еще больше распаляло шутников.
— Слыш-ка, паря, баб у них нет, так они кур щупают, ишь, как кудахчут сердешные! — и вслед раздавался взрыв хохота.
Михаил Иванович Венюков, отправившийся в интереснейшую, как ему представлялось, экспедицию по реке Уссури, уже «переболел» обиду, нанесенную ему в Шилкинском заводе. Там его команде и был выделен этот злосчастный баркас, к тому же еще загруженный баранами и курами, предназначавшимися к столу генерал-губернатора. Сначала Михаил Иванович возмущался тем, что его экспедиция, которой надо было спешить к устью Уссури, превратилась в «задний двор» губернатора, но потом смирился с неприятными обстоятельствами и теперь каждый день пути использовал для работы.
В прошлом году, возвращаясь с Амура, он на лодке добрался до Сретенска и там получил известие, что генерал-губернатор собирается в Петербург. Пришлось спешить в Иркутск, чтобы доставить Муравьеву сведения обо всем сделанном на Амуре после его отъезда. Сведения эти были крайне нужны генерал-губернатору, чтобы убедить в столице маловеров и противников амурского дела в необходимости его продолжения и завершения. И Михаил Иванович помчался на курьерских в Иркутск.
Муравьева он застал уже одетым в дорогу. Во дворе стоял с подмазанными осями и уложенными вещами любимый генеральский тарантас, который Николай Николаевич предпочитал рессорным экипажам.
Выслушав Михаила Ивановича, генерал приказал ему явиться с отчетом в начале зимы в Петербург.
Начальник Венюкова Будогосский не мог простить ему поездку на Амур с генералом, считал, что сам он обойден вниманием Муравьева, и поэтому грубил, мешал в работе и даже присвоил несколько карт, изготовленных Михаилом Ивановичем.
Два с половиной месяца, прожитых Венюковым в Иркутске, были бы тягостны, если бы не вечера, проведенные в Сибирском отделе Географического общества, да встречи с Петрашевским и его друзьями.
Из троих видных петрашевцев, живших тогда в Иркутске, Михаил Иванович более всего сошелся с самим Михаилом Васильевичем Буташевичем-Петрашевским. Ему нравились резкая правдивость и злые насмешки Петрашевского. С ним интересно было поговорить и о науке, и о политике, и даже о насущных амурских делах.
Тогда же появилась в городе еще одна любопытная личность, Михаил Александрович Бакунин, сразу привлекший к себе внимание иркутского общества. В гостиных шептались, что он революционер, ниспровергатель престолов, приговоренный якобы уже дважды, а может, и трижды к смертной казни. Один раз смертный приговор ему заменил пожизненным заключением король Саксонский, потом австрийский военный суд приговорил его к повешению. Однако и это решение было заменено пожизненным заключением. Поговаривали также, что по требованию России он был переведен в Петербург и здесь лишен сенатом дворянского звания и приговорен на каторжные работы в Сибирь, но сам государь, — здесь рассказчики понижали голос до шепота, — по ходатайству Николая Николаевича Муравьева, позволил ему отправиться на поселение в Сибирь.