Страница 32 из 44
Однако несмотря на воодушевление, которое испытывал старый Катрелис, внук его выглядел опечаленным и растерянным.
— Но дедушка, — спросил он неожиданно, — вы уверены, что господин де Виньи описал смерть вашего волка? Может быть, он был на совсем другой охоте?
— Нет, малыш, все это было точно со мной. Главное, места наши можно узнать. Это было в конце аллеи из вековых вязов, у подножия дубов, наклонившихся над скалами. И более того, я тебе это уже говорил, когда господин де Виньи устроил меня в одной из комнат дома, он поднялся на свою любимую башню и работал там до утра. Все сходится: обстоятельства, мысли и даже то, что он сказал на следующий день: «Я вам обязан великими минутами, господин. Тысяча благодарностей!» На последнем этаже башни он устроил свой скрипторий…
— Вы его видели?
— Да. Напротив перегородки стоял круглый сундук, служивший и сиденьем. Он бросал в него исписанные листы и называл сундук «братской могилой».
— А сам он, расскажи, каким он был?
— Он был уже довольно стар, но еще очень красив, знаешь, мне очень нравился его лоб, такой гладкий, совершенно без морщин. Глядя на этот лоб, в эти глаза, можно было многое простить роду человеческому.
— Как это?
Господин де Катрелис откашлялся, чтобы прочистить горло, и продолжил, словно тут же забыв о заданном вопросе:
— Он носил широкий черный плащ с бархатным воротничком, на который спускались пряди его волос. Голос у него был низкий, но приятный. Голос артиста…
— А его дом?
— Ничем не отличался от других в округе, он был даже, пожалуй, более скромный, чем дома соседей. Но во дворе дома рос большой дуб, стоял каменный стол, по стене ползли, причудливо переплетаясь плетья виноградной лозы, что так его вдохновляли. Упоминание о них можно найти во всех его произведениях. Он любил деревню, ему было хорошо среди крестьян, но Парижа ему все же не хватало. В Мэн-Жиро не звучало никакой музыки, за исключением утреннего и вечернего колокольного звона, и не было совсем никакого общества, если не считать завсегдатаев кабачка. Альфред де Виньи жил там по необходимости…
Он чуть было не добавил «как морская птица в курятнике», но сдержался.
— Когда я попросил разрешения уйти, — продолжил старик, — он вышел проводить меня. Я заметил необычный молоток у двери. Он перехватил мой взгляд и сказал: «Рука дружбы или рука судьбы открывает мою дверь». Но я заболтался! Уже поздно, и ты давно должен быть в постели.
Семейная репутация раздражительного сумасброда, закрепившаяся уже очень давно за господином де Катрелисом, была хорошо известна его семье, и молодая женщина колебалась, не зная, какую комнату ему предложить, так, чтобы не вызвать вспышки неудовольствия.
— Отец, — сказала она наконец скороговоркой, покраснев при этом, — мне кажется, что вы предпочли бы сами выбрать себе комнату. Я, откровенно говоря, теряюсь, потому что не знаю ни ваших привычек, ни ваших вкусов.
Это был также изящный способ дать ему возможность, что называется, «удовлетворить свое любопытство». На втором этаже все двери были открыты. Господин де Катрелис прошелся по комнатам.
— Здесь, — наконец сказал он, — мне нравится вот эта комната, она так просто обставлена.
Эта комната оказалась комнатой Жана. Мальчика это обрадовало и растрогало.
— Но не будет ли кровать слишком узкой для вас? — робко спросила старика его невестка.
— А разве я похож на бочонок? Я вполне помещусь здесь, да еще и место останется. Впрочем, сегодня я усну, наверное, и на доске.
Жан де Катрелис рассказал мне этот эпизод, когда ему было восемьдесят лет. Безграничная тайная гордость, которую он испытал тогда оттого, что дед сделал именно такой выбор, нисколько не притупилась в нем. Голос его дрожал. Застыдившись этого, он отвернулся и стал сосредоточенно протирать стекла очков. Затем, чтобы изменить произведенное на меня впечатление, что он охвачен сентиментальным умилением, Жан де Катрелис бросил какую-то саркастическую реплику, в точности так же поступил бы в подобной ситуации и его дед. Такова была природа этого человека, и настолько огромно было уважение, которое испытывала к Эспри де Катрелису вся его семья, невзирая на его необузданный нрав, показную холодность и равнодушие, манеру постоянно отпускать язвительные шутки по их адресу, все Катрелисы все равно любили этого чудака не от мира сего.
Серое небо рассвета угрожающе низко опустилось на деревья парка, ледяное оцепенение сковало все предметы, и, может быть, впервые за свою жизнь господин де Катрелис заколебался.
— Погода снежная, — пробурчал он, — а дорога дальняя!
— Вам надо пораньше вернуться в Бопюи?
— Нет-нет, мой путь лежит в другую сторону, я отправляюсь в Гурнаву.
— Ах! — воскликнула молодая женщина, и лицо ее сделалось непроницаемым.
— Почему именно туда? — спросил Жан, который был уже на ногах, хотя господин де Катрелис и запретил его будить.
— Меня просили приехать. Один старый волк взялся там разбойничать. Он такой умный, что с ним никто не может справиться.
— А вы надеетесь его убить?
— Жан, ты переписал стихи ведь специально для меня, надеюсь, и я могу взять их себе? — снова заслонился вопросом от вопроса мальчика хитрый старик.
В глазах Жана промелькнула быстрая тень. Его детский рот чуть дернулся.
— Ты знаешь, — сказал господин де Катрелис, чтобы разрядить атмосферу, — спать на твоей кровати — одно удовольствие.
Внук посмотрел на него с таким недетским пониманием, что стало ясно: их навсегда соединила нерушимая связь, называемая еще родством душ.
— Прощай, Жан. Помнишь флюгер в Мэн-Жиро, с инициалами господина де Виньи, переставленными наоборот. «Иди!», в этом девизе кроется весь секрет жизни… Еще раз прощай…
Заржав, Жемчужина взяла с места и понеслась к кронам деревьев вдали. Вороны испуганно вспорхнули, уступая ей дорогу.
Часть четвертая
(Финал: аллегро мольто)
18
В синеющем небе светился только узкий серп месяца. Звезды отступили на невероятную высоту. Время от времени одна из них приближалась, пронизывала густой туман, и ее лучи таяли в голубоватом небытии. Однако было почти светло. Тонкий, слабый свет поднимался от земли, очерчивал черные стволы, делил ветви орешника: это был снег. Склоны холмов покрылись белым бархатом. Из-под этой, заботливо наброшенной на землю мантии то тут, то там высовывались последние листья папоротника, кусты, корни, опираясь на которые деревья устремлялись в пустоту небесного свода. Всюду было разлито неподвижное и молчаливое ожидание. Белыми были и ветки сосен, и каждая, сверкая мириадами кристаллов, сгибалась под тяжестью снежной шапки. Белый мех покрывал и разветвления в кронах дубов, ложился каймой на ветви. Тьма в долине постепенно рассеивалась, оставляя за собой глубокий голубоватый шлейф утренних сумерек. Ручейки текли под панцирем из льда, который в свою очередь был погребен под слоем снега. Это безмолвное торжество, грандиозная свадьба неба и земли изменила все вокруг. Геральдические лилии и другие изящные цветы из стекла были рассыпаны повсюду, сверкали венецианские люстры, серебряные канделябры, мелькали белые плащи или перевязи, развевающиеся на невидимых плечах. Все было наполнено радостным, спокойным ликованием, великой поэзией чистоты, удивительной мелодией перезванивающихся льдинок, столь тихой и нежной, что она невольно заставляла замереть все другие голоса и звуки. Иногда к этой мелодии примешивались шепот беседующих между собой душ, стук сердец, опьяненных радостью жизни. Воздух, разлитый над этим великолепием, казалось, был напоен мечтами. Ничто, ни один кусочек земли, ни одна веточка не были обделены украшениями — сияли переливающимися под солнечными лучами хрустальными зубчиками и венчиками; застывшие на морозе водопады превратились в пещеры с прозрачным занавесом над входом. Установился новый порядок вещей: возникли фантастические города, жители которых — задумчивые деревья — усвоили повадки людей: все, что обычно было в них нехорошо или невыгодно освещено, сейчас, в час торжества, расцветало, одухотворенное возвышенной красотой. Ветви обычного терновника сияли, как алмазные диадемы, и эта собрание сокровищ не имело пределов, простираясь вдаль, в стороны, вверх, вниз…