Страница 44 из 47
— Черта пухлого! Теперь уж меня не проведешь!.. Да и он, сатана, хоть всю нечистую силу на помощь возьмет, а от меня не открутится. Уж я его! Да стой!.. Почему ты думаешь, что все разные люди к нему ходят? А может быть, что один, да переодягается щовечора в разное?
— Мне это не приходило в голову, — смутился Семен.
— Го-го! То-то и видно, братухо, что ты еще в хитрощах неук, а мы так на них и собаку съели, и котом закусили… Ей- богу, один!
— Пожалуй, — согласился с этой мыслью и Семен, — потому что в последнее время, вероятно, эта тварь заметила меня и стала обходить фортку налево: мабуть, там есть тоже лаз.
— Знаешь что? Идем сегодня же ночью на засады, ты в свою будку, а я налево, и первого, кто наблизится, хотя бы это был и протопоп, хватать и вязать… На свист бежать друг к другу!
Часа через два, когда совершенно стемнело, приятели уже стояли в засаде на условленных постах. Не прошло и часу, как Семен услышал свист запорожца и опрометью бросился к своему побратиму…
В железных руках его бился какой-то сутуловатый и тщедушный старик, одетый в крестьянское платье.
— Заткни ему горлянку платком, а то я задавлю его пожалуй, — прохрипел Деркач, — все пробует кричать. Да у меня, шельма, не пискнешь! Вот так добре… тепер мычи, сколько хочешь. А видишь ты, какая у него борода? Клееная! Дотронулся только рукой и отхватил половину. Поверь, что это тот-таки, какого нам и нужно… Крути ему руки и волоки вместе со мною: у меня тоже есть такой лёшок, такая яма, куда не просунет своего носа Ходыка!
Семен быстро исполнил приказания запорожца. Незнакомцу заткнули рот платком, связали ему руки и ноги. Деркач набросил на него керею, закрывши ему голову и лицо. Пленник не сопротивлялся и не издавал никаких звуков: казалось, он потерял от ужаса сознание. Приятели обвязали его сверху поясом и поволокли свою добычу в овраг.
После отъезда отца и разговора с Ходыкой Галина воспрянула духом: прежние подозрения и тени каких-то предчувствий рассеялись, уступив место светлому жизнерадостному настроению. Ходыка ей показался теперь вовсе не таким сказочным пугалом и зверем, как она прежде предполагала, а ласковым и способным на отзывчивость человеком… Отец, — ну, она и прежде знала, что он ее любит, но в последнее время он ей казался суровым и замкнутым, а теперь разъяснилось, что вся эта суровость навеяна горем людским и скорбью о вере… Да, такая суровость и замкнутость есть проявление высоких и святых чувств, которых она за своими личными муками и не замечала. «О, как права была мать игуменья, — думала теперь Галина, — как права была она в своих речах и порадах, что людское спильное горе давит больше сердце благочестного, чем свое власное, а людское счастье дает больше светлой радости нашей душе, чем свое, что бороться за униженных и оскорбленных, жертвовать собой за гонимую церковь — это такой подвиг, перед которым бледнеют всякие затворничества!»
Светлая головка девушки работала в этом направлении, и прежняя безысходная тоска таяла, как весенний туман под теплом светозарного солнца; не то что у Галины ослабевало и гасло чувство любви к безвременно погибшему Семену, — нет, это чувство еще крепло, росло, но оно не мертвило энергии, а возбуждало теперь на деятельную борьбу с врагами ее родного народа и порождало новую, широкую любовь к своим братьям. Да, она теперь станет помощницей отцу, она пойдет с ним рука об руку, она заменит своими юными силами его старость и не остановится ни перед какой жертвой для общего блага… Одним словом, душа ее жаждала теперь подвига.
Между тем наступила пятая неделя поста, и весна, теплая, ранняя, благодатная, расстелила уже за окном келии по монастырскому дворищу изумрудные, бархатные ковры. В открытую форточку врывались в светлицу Галины струи мягкого воздуха, пропитанного запахом распустившихся почек, ласкающая и манящая свежесть его раздражала сладким трепетом сердце и возбуждала радостное ощущение бытия, а веселое чириканье суетившихся под окном воробьев да щебетание пташек, прорезываемое иногда резким звуком полета шмеля, — весь этот гам ликующей жизни еще усиливал светлое настроение девушки.
Галина стояла у окна, поднявшись на пальцы и вытянувшись, чтобы заглянуть через высокое окно на ясное с жемчужными облаками небо и подставить свое оживленное нежным румянцем личико веянию весны, няня же ее, насулившись, рылась в сундуке, чего-то доискиваясь, и складывала белье.
— Ах, как славно, моя коханая нене, — воскликнула от наплыва восторга Галина после долгого молчания. — И пахощи, и пташка, и ветерок ласковый… Так бы и полынула вон-вон туда, где плывут серебристые хмароньки… Там так светло, радужно, а тут, в келии, какая-то смутная темень…
— Еще бы не смутная, — отозвалась няня, бросив перекладывать белье и усевшись у сундука на полу, — клетка, тюрьма… Насиделись, пора бы и честь знать!.. Уж и то нас тут уважают за вязней: ни в другие церкви, ни по печерам ходить не вольно, даже за браму не пускают…
— Как не пускают? — И Галина от удивления повернулась к няне лицом.
— Э, да что тут говорить! Я ведь тебе не раз об этом говорила! Да вот вчера: хотела я пойти к Николаю, ну, пришла к воротарке: отвори, мол, форточку… А воротарка говорит: «Не вольно без дозволу паниматки игуменьи…» «Да я, — говорю, — не черница, а вольная птица». А она мне усмехается: за вольными, мол, птицами еще больший дозор. Что за притча? Попросила я служку пойти к честной матери, а сама стала себе у брамы… Коли тут воз монастырский подъехал, нужно было ее отворить. Стала я сбоку, пока воз въезжал, да и поглядаю на улицу, на златые главы Лавры, на муры, на лес, на галок… Ей-богу, и им была рада: хоть трохи простору побачила, коли зыр — идет знакомое что-то по улице, присматриваюсь — подолянин!
— Какой подолянин? — вздрогнула непроизвольно Галина и, отскочив от окна, подсела с живым любопытством к старухе.
— Да вот, что крамница его поруч с нашей, молодой еще, высокий, чернявый… Да ты, донько, его знаешь: он у твоей приятельки Богданы раз у раз и к твоему панотцу заходит бывало.
— Кто ж бы это?.. Не Щука ли Иван?
— Во-во, он самый и есть! А мне и не пришло сразу в голову… Вижу, что наш сосед… а не згадаю, как звать, а скучила-то я за киянами, страх! Пропустить жалко: все-таки какую весточку даст… А ведь мы, почитай, мало не два месяца и чутки не имеем, что там делается, живы ли все, чи поумирали?..
— Да правда, и Богдана не озвалась и словом, — вздохнула Галина.
— А ведает ли она, где ты? Вот что непевно! Что-то уж нас чересчур кроют.
— Ну что же, няня серденько, Щука?
— Хе, а вот слушай: гукнула, окликнула я: «Славетный пане». Он оглянулся, да как всмотрелся, так и закричал: «Господи, — говорит, — не ослеп ли я? Сдается, пани господыня, что у пана войта?»— «Она самая, любый, она самая», — обрадовалася я ему, как родному. И он на меня глядит, как на чудо: сам, мол, господь привел, и в думку никому б не пришло…
— Нуте, нуте! — загоралась от нетерпения Галина.
— А вот и нуте: не ну, а тпру вышло! — покачала сердито головой няня. — Не успел он и речи докончить, как воротарка меня оттолкнула, а фортку на засов да на замок! Я было к ней, что знакомый хочет мне, видно, передать что-то, так чтоб дозволила хоть через окошко перебалакать, — так куда! И окошечко захлопнула, и прохожему крикнула: «Проходи мимо, и к браме не смей наближаться!» А тут и служка пришла с приказом, чтоб меня не пускали. Так разве не тюрьма?
— Дивно это, — протянула вдумчиво Галя, — мне и самой чудно сдавалось, что ни от кого ани весточки, словно бы я канула в воду… Даймо, батюшка наведывались, и если бы что там случилось, то переказали б… А все же вот и этот Щука… Уж недарма же он так изумился.
— Мало того, по всему было видно, что он просто хотел сообщить что-то цикавое, нужное — и не дали…
— Отчего вы, нене, мне вчера не сказали про это, я бы сбегала к паниматке игуменье, а теперь уже, конечно, Щуки и дух простыл! Ну, да вот батюшка скоро будут… я все жду, попрошу, чтобы через Подол ехать в это село: вскочу хоть на часынку к Богдане, и та мне про все выщебечет.