Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 76 из 78

Джангильдин размышлял, кого из двух следует пригласить раньше, кого позже, когда дверь открылась и, пятясь задом, вошел старик уборщик. Он нес охапку дров и, свалив их у печки, сказал:

— Комендант велел тебе печку топить. — Он доверчиво глядел на Джангильдина слезящимися глазами больной собаки. — Можно?

Джангильдин кивнул и уперся взглядом в бумаги. Он вспомнил, что все вокруг звали старика Бейшарой, однако обратиться так на официальном допросе невозможно.

Старик сидел перед печкой на корточках и смотрел в топку, где медленно занимался огонь.

— Как вас зовут? — спросил Джангильдин.

— Бейшара.

— Я спрашиваю, как ваше настоящее имя?

— По документу?

— Да.

— По документу я Николай Пионеров, а раньше был Кудайберген.

— Так как же мне вас называть?

— Бейшара. Так меня все зовут. Я давно не обижаюсь. Меня даже в Берлине так звали — господин Бейшара Пионеров.

— Где? — переспросил Джангильдин.

— В Берлине. Есть такой город, — объяснил Джангильдину Бейшара. — Там дома большие и народу много. Дойш называются. Самый умный народ на земле. Они могут по небу летать на пузырях вроде бычьих и на других штуках тоже летают. Я сам видел, хотя мне здесь никто не верит.

Старику обычно не верили, когда он рассказывал про полеты на бычьих пузырях, те же, кто верил, причислялись им к самым умным. Вот и теперь Бейшара не столько хвастал, сколько хотел проверить начальника, сидящего за столом. Оказалось, что начальник не дурак. Если и не поверил, то недоумения никак не выказал, а предложил присесть к своему столу и рассказ про Германию слушал не прерывая.

— А за что вас посадили в тюрьму? Кто и когда?

— Э-э, — протянул старик. — Это давно было, тех людей нет давно. Пять лет назад меня посадили. В 1914 году.

— И до сих пор не выпускали? В чем вас обвинили?

— Тогда считали, что я немецкий шпион.

Безропотность и пришибленность Бейшары вполне позволяли думать, что его по дурацкому подозрению могли посадить в самом начале мировой войны и забыть выпустить. Не сразу Джангильдин понял, что старик содержался в тюрьме по собственному желанию и вполне добровольно. За еду и крышу над головой.

— При царе еще когда, то хорошо кормили, при алашах совсем плохо, но иногда из конвойного котла наливали, иногда арестанты остатки передач давали… Когда холодно стало, я с арестантами спал, вместе теплее.

Джангильдин стал записывать показания Бейшары, на минуту заколебался насчет того, отнести ли этого свидетеля к числу пострадавших от прежнего строя или же причислить его к тем, на ком старый строй держался. Ведь, как ни говори, а был этот Бейшара тюремщиком, хотя и младшим. Единственным итогом размышлений было то, что комиссар — вовсе, впрочем, бессознательно — перешел со свидетелем на более резкое «ты».

— Ты знаешь, старик, что в этой тюрьме содержались верные сыны нашего народа и среди них батыр Амангельды? Ты видел его в тюрьме?

— Зачем глупость спрашивать? Как я мог его не видеть, сам подумай. — Старик почему-то тоже перешел на ты. — Я его с детства знаю, мы с аулом Кенжебая кочевали.

Старик попытался начать свои показания издалека, но Джангильдин выслушал только про то, что Бейшара знал батыра с сопливого детства. Его интересовал самый финал, и вопросы он стал задавать с конца:

— Кто увел Амангельды на расстрел? Ты видел?





— Их много было. Кто к нему раньше ходил, те и в последний раз пришли.

— Кто именно?

Старик, не задумываясь, начал называть имена. Они полностью совпадали с перечислением, известным Джангильдину по предсмертному письму друга: Дулатов, Каратлеуов, Касымовы, Оскар Алмасов, Казгельды Карныков…

— Они к нему часто приходили, когда он в другой камере сидел. Уговаривали.

— Уговаривали?

— Ну да! Чтобы против большевиков пошел, а он, дурак, все им поперек говорил. Он и в детстве упрямый был. Я ему говорю: ты соглашайся с ними, пока сила у них, а потом по-своему поступишь, когда на свободу выйдешь. Там ищи-свищи. Одно слово — дурак! Я ему говорю: соглашайся, батыр. Я со всем всегда соглашался и — видишь — живой-здоровый, а которые не соглашались, те в земле гниют. Кенжебай гниет, и Бектасов гниет, и поп Борис, который меня крестил, тоже издох, говорят. А я живой. Я видел в Германии, как люди по небу на пузырях летают, как бабы голые танцуют. Я иногда ему пел про это. Сяду у его двери и пою вроде для себя, а на самом деле для него. Ему не разрешали домбру давать, а я пел. Он говорил мне: «Ты плохо поешь, Бейшара». Шутил, наверно. Я старался.

Джангильдин не перебивал Бейшару. В его болтовне проскальзывало кое-что, чего нарочно не выспросишь.

— Когда он в большой сухой камере сидел, ему передачи разрешали, сами еду посылали, бинт давали. У него рана воспалилась, он сначала молчал, только мне сказал…

— Рана?

— Конечно. У него в левом плече пуля загноилась. Он ведь отстреливался от них, когда брали его. Ну сначала они его кормили, уговаривали, бинт давали, а потом в карцер кинули. Эта камера, где он последнее время был, карцер называется по-русски.

— А когда его перевели в карцер?

— Разве упомнишь? Теперь уж зима на дворе, а дело-то весной было. Когда, не помню, но знаю, что в тот день пятница была, большой намаз был. Мулла Асим Коран читал, а меня не пустили, потому что я крещеный.

В который раз Джангильдин перечитывал последнее письмо…

«Меня ввели сюда в пятницу. С тех пор как сижу… После семи дней четверть чаю, полфунта сахару…»

— Его посадили в карцер и не кормили? — спросил Алиби. — Может так быть, что вовсе не кормили?

— Почему не может? — в свою очередь спросил Бейшара. — Приказали еды не давать и пить не давать.

— Кому приказали?

— Всем приказали.

— И тебе?

— Мне не приказывали. Я сам понял. Целую неделю приказали морить голодом и жаждой.

Джангильдин старался не глядеть на Бейшару. Предстояло решить судьбу этого, по всей видимости, вполне вменяемого человека, добровольного тюремщика и мучителя. Однако принять единственно правильное революционное решение что-то мешало; может быть, полная откровенность старика. Наверное, поэтому Джангильдин обрадовался продолжению рассказа:

— Первые два дня я боялся к карцеру подходить, а потом ночью подходил. Два раза хлеб ему давал по пайке, один раз половину. Воду давал. Потом во время обхода он бумагу попросил и карандаш, чтобы тюрям письмо писать… После этого письма они и обозлились еще больше. А у него жар был, иногда меня не узнавал. Рука была сизая с чернотой, надутая, как колбаса. Он мне показывал. Он меня с детства любил, я ему конфеты давал. У меня тогда много конфет было.

Бейшара рассказывал Джангильдину правду, и непонятно, зачем врал про конфеты. Он понимал, что врать тут не надо, и выгоды от такого вранья не ждал никакой, просто хотелось так закончить свой рассказ про батыра и про свою дружбу с ним. Конец должен быть хороший, приятный слушателю.

Вдову последнего начальника тургайской тюрьмы привели под конвоем. Она была укутана в два платка и долго разматывалась, расстегивалась, усаживалась, а усевшись и поерзав по скамье, вдруг успокоилась, затихла и расползлась, оказавшись очень старой и неопрятной женщиной с животом, вывалившимся почти до колен.

По делам Джангильдин представлял ее совсем иначе: величественно-чопорной, высокомерной. В боа и с лорнетом. В качестве главного компрометирующего ее материала фигурировали стишки, напечатанные в колчаковской газетке «За Русь Святую!»: