Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 44 из 78

Амангельды сидел на скамеечке, локтями опершись на колени, глаза его смотрели на носки собственных сапог и улыбались. Он не хотел, чтобы Варвара Григорьевна видела эту улыбку, ведь могла подумать, что он подсмеивается над ее пунктуальностью, над ее серьезностью. Это было не так. Просто Амангельды был счастлив сейчас. Счастлив, что его судьба и судьба его товарищей так близко принята людьми посторонними, что адвокаты Самары и Саратова будут привлечены к защите, что эта красивая женщина сидит с ним рядом на скамеечке перед тюрьмой и ей безразлично, что скажут про нее другие русские женщины, как осудят ее, как будут коситься. Амангельды давно уже выработал линию защиты, и она в целом не отличалась от той, про которую писал теперь Николай Васильевич.

— А что слышно о деле несчастного учителя? — спросил Амангельды. — Что-нибудь проясняется?

Варвара Григорьевна была готова к этому вопросу.

— Тут вы можете не беспокоиться. Этого они вам приписать не смогут. У вас алиби, и все ваши близкие друзья арестованы вместе с вами. Установлено также, что учитель был убит не ранее двадцать восьмого мая, то есть на другой день после вашего ареста. Николай Васильевич ничего про это не пишет, но, по моим представлениям, власти вообще хотят замять это дело, потому что следы ведут к кому-то из волостных. Вы же знаете, ваши соотечественники не любят выступать в качестве свидетелей, тем более в русских судах и против своих волостных. Тут поиски не привели бы к результату и при вполне добросовестном ведении следствия.

— А если свидетеля найду я? — спросил Амангельды. — Если у меня найдется хотя бы косвенный свидетель?

— Это было бы прекрасно, Во всяком случае, они этого очень испугаются.

Амангельды сказал, что за полный успех не ручается, но попробует. Потом они говорили о том, что некоторых тяжело больных арестантов надо перевести в больницу или освободить из-под стражи, что в связи с приближением осени следует организовать сбор средств для семей арестованных, которые фактически лишились кормильцев в самое ответственное время. Варвара Григорьевна знала, что Амангельды и его друзья в тюрьме не голодают, но по давнему русскому обычаю все же принесла пирогов, которые сама испекла, дюжину крутых яиц, крынку сметаны и заодно книжку сказок Льва Толстого. Книжка эта была издана за границей, но Токарева почти не сомневалась в том, что начальник тюрьмы при ней не станет обыскивать Иманова, даже не заглянет в сумку. Поэтому она проводила Амангельды до самой конторы, попрощалась за руку и только, когда он прошел во двор, обернулась к начальнику:

— Иван Степаныч, вы читали сочинения графа Льва Николаевича Толстого?

— Может, и читал, — ответил Размахнин. — Я читал книги, когда молодой был. Может, и Толстого читал. Как называется?

— Ну, к примеру, «Война и мир», «Анна Каренина», «Воскресение».

— Этих чтой-то не припоминаю. И не слыхал.

— Я вам на днях принесу книжечку одну, тоненькую. Там всего один рассказик, «Чем люди живы» называется.

— Не запрещенный рассказик-то? — спросил начальник. — А то ведь я не знаю, говорят, нынче половина книжек — запрещенные.

Варвара Григорьевна удивилась себе. Что за страсть такая всех обращать на путь истинный? Тюремного этого чурбана и то просветить захотела. Глупо!

— Разрешенная книжка, Иван Степаныч! Божественная, с моралью.

— Стихами написана или сплошняком? Я больше люблю сплошняком. Вы не смейтесь, Варвара Григорьевна. Я ведь три зимы в школу ходил. Ваш братец, конечно, талант, чтобы из крестьян в ротмистры. Вот и вы тоже ничего, партию себе хорошую сделали, книжки читаете, другим даете, с арестованными за руку здороваетесь… Я вам честно скажу, прочитаю вашу книжку, но навряд чего пойму. Я, когда книжки читаю, беспрерывно о жизни думаю, такая, видно, привычка. Книжка — про одно, а я — про другое. Все думаю, думаю, думаю… Да вы садитесь, побеседуем. Или спешите? Конечно, вам домой надо, а я на службе…





Варвара Григорьевна простилась с начальником и по дороге домой решила книжку с рассказом Льва Толстого ему не носить. Одними книжками мир не исправишь. Он ничего не поймет, он ведь и в самом деле может думать только о своем. А интересно, собственный ее родной братец Иван Григорьевич читал ли Толстого. И если читал, про что в это время думал?

Почтенный баксы Суйменбай в углу тюремного двора беседовал с Амангельды. Он сразу смекнул, о чем его спрашивал батыр, но делал вид, что не понимает, выгадывал время, чтобы обдумать ответ. Не то чтобы он ловчил, вовсе нет! Старик не хотел перед батыром ударить в грязь лицом, а в силы свои, в способность быстро принимать решения старик уже не верил.

— Вы говорили, почтенный, что джинны иногда раскрывают вам тайны степей и такое говорят, о чем люди и думать боятся. Вы даже намекнули на смерть одного неверного, и я подумал, что про русского учителя вы говорили. Вроде бы вы сказали, что убитый — мужчина, а на нем чулки рваные. Мужчина в чулках…

— Да, батыр! Ты верно говоришь про мысли свои. Слушаешь человека, а думаешь про себя. Русские мужчины, оказывается, иногда надевают чулки, но не такие чулки, какие надевают женщины… Вы, молодые, всегда хотите получить скорый ответ на быстрый вопрос. Погоди, батыр. Не могу я так сразу. Я обещал погадать Байтлеу; он совсем плохой стал. Сегодня я погадаю Байтлеу, завтра отдохну, а послезавтра спрашивай опять.

Осьмушка чая, которую Талыспаев выпросил для гадания, вся ушла на заварку. Чай пили только двое: тот, кто хотел узнать свое будущее, и тот, кто должен был приподнять для него завесу грядущего. Пили не торопясь, молча и только изредка посматривали друг на друга.

Остатки из чайника старик аккуратно разлил в обе пиалы, свою отставил в сторону, а пиалу Байтлеу взял в руки, поднес к глазам и сказал:

— Тебе на роду написано было жить долго, счастливо и скучно. Я знаю твое прошлое, ибо помню твоего отца и твою мать, я ровесник твоего деда и на три года старше твоей бабки. Что мне заглядывать в ушедшее навсегда, да ты и не просил об этом. Ты просил меня узнать, как поступят с тобой русские судьи за то, что ты кричал русским солдатам. В пиале нет ответа на твой вопрос. Я не вижу ответа. Цвет чая и чаинки, лежащие на дне, говорят: никто не может навредить Байтлеу больше, чем Байтлеу сам может навредить себе. Никто не сможет убить Байтлеу, если Байтлеу не захочет убить себя сам. Тут говорится прямо, и уши мои слышат это, как глаза видят: «Пусть Байтлеу боится самого себя».

Дело шло к вечерней поверке, надзиратели, однако, еще не собирались пересчитывать арестантов и запирать камеры. Байтлеу спросил:

— Почему, почтенный Суйменбай, ты так долго думал обо мне и так мало сказал? Неужели не видишь ты указаний более четких и простых? Как я могу бояться себя, если я никогда не захочу причинить себе зла?

Баксы ответил недружелюбно:

— Я мог ответить тебе только то, что сказала осьмушка чая, которую ты получил от батыра. Принеси ты мне свою осьмушку, может быть, она скажет про тебя подробней. Иди. Я устал, Байтлеу. Иди, я не могу долго думать про одно и то же. От тебя у меня плохие мысли лезут в голову.

Всю ночь старый баксы не сомкнул глаз. То ля чай был очень крепкий, то ли думы слишком тяжелые, но утром он сказал Амангельды:

— Я хотел говорить с тобой завтра, но ты не спешил получить ответ па свои вопросы, значит, ты не будешь торопить свою судьбу и судьбы тех, кто тебе окружает.

Они сели на травку в углу тюремного двора. Старик держал в руках кобыз, но пускать его в дело, видимо, не собирался.

— Иногда меня посвящают в такие дела, что даже моя кемпыр-джинн, старуха девяноста лет, такая огромная, что одна губа у нее до луны, а другая волочится по земле, даже эта старуха стыдится слышать и пугается. Может, и ты, батыр, испугаешься того, что расскажу я тебе. Чтоб не страшно было, предупреждаю: может, не явь поведаю я, а сон, который привиделся старику. Может, это сон, который я смотрел всю эту ночь, ни разу не сомкнув моих глаз. Не боишься ты чужих снов?