Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 30



Зазвонили к обедне. Он узнал Марию — самый гулкий колокол Нотр-Дам, в морозном воздухе звон катился стеклянными шарами. Сердце Франсуа отозвалось ударами на звон, каменные плиты под босыми ступнями раскалились, как железный лист, на котором на ярмарке в Орлеане пляшут куры, перебирая обожженными лапками.

Задрожало сердце, и слезы хлынули из глаз, словно удары колокола стенобитным тараном проломили грудь, сокрушая стену вокруг сердца, — ширились известковые швы между глыбами, со скрежетом вырывались скрепы, и все дрожало, тяжко рушась, и душа металась на свирепом декабрьском ветру, как лист каштана. Франсуа обхватил толстые прутья решетки и затряс, но его малые силы даже дрожью не отозвались в черном кованом железе. И если бы сейчас сказал отец небесный: «Сотворю тебя снежинкой, жить которой до первого тепла, — согласен ли? Сотворю червем дождевым, цветком терновника — согласен ли?», ответил бы: «Боже всесильный и светоносный, яви свою силу и спаси! Как возжелаешь — червем, снегом, цветком, навозом, голохвостой крысой — только бы жить, только не умирать!»

Смолк последний удар колокола. Не было сил восстать с окаменевших колен. Припав губами к грязному камню, Франсуа шептал: «Богородица, дева, смилуйся!..» Сколько себя помнил, всегда пресветлое имя девы утишало боль, ибо нет для нее чужой боли. Слезы высохли, словно она отерла их с впалых щек узника. В тиши камеры он услышал тихий голос матери — тихо, но внятно, словно она рядом стоит на коленях, но слов не разбирал, только слышал — как в детстве, когда, присев на краешек кровати, она рассказывала сказку, и он, засыпая, уже не разбирал слов, а лишь что-то родное, любящее, ласковое, что укутывало мягче и теплей перины. Горячее оранжевое сияние заслоняло мир — и он засыпал. Лучшую свою балладу он посвятил богоматери — увидев на дороге из Ренна маленькую часовню и старую женщину, убиравшую полевыми цветами потрескавшиеся ноги Девы, стоящей в нише. И разве сам он, Франсуа, не похож на жонглера, о котором ему в детстве рассказывал Жан ле Дюк — ученик дяди Гийома? В красно-синих штанах, с колокольчиками, нашитыми на пояс, жонглер забавлял богородицу прыжками и тем, что ходил на руках. Нет, он не похож.

Загремел засов, заскрипела дверь. Сторож Этьен Гарьнье поставил у порога оловянную кружку и кусок хлеба.

— Этьен, сынок, я бы не отказался и от баранины, жаренной на углях.

— Господин де ля Дэор ничего не говорил насчет баранины.

— А насчет тушеной капусты со свининой?

— Не слышал.

— Постой, Этьен, помнишь, я обещал рассказать тебе о славном рыцаре Ланселоте?

Сторож почесал подбородок ключами, соображая, когда это он просил мэтра Вийона рассказать про Ланселота и нет ли тут какого дьявольского наущения, о котором предостерегал капеллан. Поскреб под мышкой, не убирая правую руку с рукояти кинжала, висевшего на широком ременном поясе, — капеллан, господин следователь де ля Дэор и господин аудитор Жан де Рюэль велели не спускать глаз с убийцы.

— Ну, так слушай, сынок. Однажды утром поднялся Ланселот, лишь только птицы запели. Подошел он к зарешеченному окну и присел, чтобы полюбоваться свежей зеленью, и так долго сидел он там, что лучи солнца осветили сад. И тогда посмотрел Ланселот на розовый куст и заметил на нем только что распустившуюся розу, что была в сто раз прекраснее всех других. И тут вспомнил он о своей даме, о королеве, что во время турнира у Камелота была прекраснее всех остальных дам. «И раз я не могу теперь ее увидеть, — воскликнул он, — то хоть бы мне заполучить эту розу, что так мне ее напоминает». И с этими словами он просунул руку сквозь решетку окна, чтобы сорвать розу, но это ему никак не удавалось — слишком далеко рос розовый куст; тогда он перестал протягивать руки, посмотрел на оконную решетку и понял, что она очень прочна…

Франсуа подошел к решетке.

— И понял рыцарь Ланселот, что она очень прочна.

— Пора бы и вам это понять, мэтр Вийон.

— Увы, ты прав, мой недремлющий Аргус. Конечно, неучтиво с моей стороны не предложить тебе сесть, но согласись, Этьен, этот каменный мешок построили с отменным прилежанием, но обставили скудно.

— Так это же тюрьма, а не кабак.

— О, как ты прав, сынок!

— Это так же верно, как то, что после обедни вас велено привести на допрос, так что пейте воду и ешьте хлеб.

— Что касается воды, то ее Пьер де ля Дэор предоставил мне в избытке, а вот хлеб съем.



Дверь захлопнулась. Вийон прошептал предобеденную молитву. Сидеть на каменном полу было холодно, его начало знобить. Он снова подошел к решетке. Протолкнул сквозь прутья хлебные крошки, — может, прилетит воробей, им в зимнюю пору тоже приходится туго. Подул на озябшие пальцы, но облачко пара, вырвавшееся из губ, не согревало; наоборот, словно последнее тепло выдохнулось из окоченевшего тела. О господи, когда кончится мука?

Ранние декабрьские сумерки укрыли каштан. Если бы не снег на ветвях, даже дерево не различить на фоне тусклого железного неба. В сотнях кабаков, харчевен, трактиров жарко пылают очаги, от мокрых кафтанов и плащей подымается пар, смешиваясь с варевом котлов, гремят лавки, придвигаемые к столам, из пузатых бочек в кувшины, пенясь, бьет вино, пахнет чесноком, укропом, жареной бараниной. В харчевне тетки Машеку в громадном чугуне варится луковый суп, в «Синей горе» собрались шлюхи, в «Укромном местечке» — школяры, удравшие с занятий, в «Осле», что напротив Больших боен, ножи режут красную бычью печень и вареную требуху.

Уже не раз Франсуа удивлялся, что в двух шагах от смерти мысль чаще обращается к жизни, словно человек и вправду идет задом наперед.

Гарнье откинул щеколду и распахнул дверь. За ним стояли двое, не различимые в темноте; когда один поднял факел, Франсуа узнал стражников — Бенуа и Жана Лу, бывшего мусорщика и золотаря.

— Глазам своим не верю! Ты ли это, папаша Лу?

— Я самый, малыш Франсуа. Подпояшь свое отрепье, господин де ля Дэор не любит ждать.

— Да и у меня есть кое-какие дела, а я засиделся в этом клоповнике.

— Ничего, не долго тебе ждать, на Монфоконе для тебя уже готовят жабо из пеньки и сосновый камзол. А ты как думал? Убить порядочного человека и насвистывать щеглом? Нет, приятель, на этот раз ты крепко прогадал.

— Хватит болтать, — прикрикнул Бенуа.

Они поднимались по крутой каменной лестнице с истертыми ступенями: впереди Жан Лу освещал дорогу, за ним трясущийся от страха Франсуа и последним, шаркая башмаками, Бенуа. Поднявшись на второй этаж, где размещалась тюремная охрана, они прошли по сводчатому переходу в башню и по железной винтовой лестнице спустились в подземелье — самое теплое помещение во всем Шатле, потому что здесь в очаге день и ночь пылали поленья, чтобы в достатке были угли и огонь. Скрипели блоки, ввинченные в балки. Жан Маэ, по прозвищу Дубовый Нос, ворошил тяжелыми щипцами золотистые угли; его красный плащ с откинутым капюшоном ярко выделялся среди темных одежд прокурора, следователя и писца. Маэ было жарко, черные с проседью волосы прилипли к потному лбу. Трещали факелы, на длинном столе в дубовой плахе огненным крестом горели пять сальных свечей.

— Подсудимый, подойдите ближе. Вас уже уведомили, в чем состоит ваше преступление, а именно в злонамеренном и дерзком убийстве мэтра Ферребу Мустье, папского нотариуса. На предыдущих допросах, а именно… Господин Корню, напомните числа.

Писец Жан Корню провел пальцем по длинному листу.

— Ноября двадцать девятого и тридцатого, декабря третьего, четвертого, десятого.

— …Вы отрицали участие в преступлении, хотя ваши сообщники Гютен, Пишар и Робен Дожи, проявив благоразумие и должное смирение, признали себя виновными. Подсудимый, вы намерены упорствовать и вводить следствие в заблуждение?

— Я не виновен, господин помощник прево.

— Запишите, господин Корню, а вы, господин сержант, начинайте.

Подручные палача подвели Вийона к низкой широкой скамье; сквозь лохмотья он почувствовал спиной сырость дерева и задрожал. Железные скобы с винтами туго охватили его грудь, бедра, щиколотки. Жан Маэ кинжалом разжал зубы Франсуа, вставил воронку, ноздри залепил восковыми шариками. И стены, и потолок заслонил громадный кувшин с треснувшей коричневой поливой, горлышко медленно склонилось к воронке, и хлынула струя горькой соленой воды. Франсуа судорожно глотал, но струя лилась, растекаясь расплавленным оловом под черепом.