Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 28 из 119

Товарищ, пришедший к нему с этим предложением, был рассудительным, серьезным человеком и хорошо знал Ивана. «Не сказал бы, что он испугался, — передавал он мне потом, — просто не мог решиться… Мы разговаривали у него в комнате, за спущенными шторами, с улицы слышался шум немецких автомобилей — проводили очередную облаву или шла переброска войск. На губах его играла довольная усмешка, по-моему, ему было приятно, что мы о нем вспомнили, и он сам видел, что иного решения быть не может и теперь, когда гибнет столько людей, не время думать о себе. И все-таки он не мог решиться — то ему казалось, что дело в основе своей правильно, то — что это непродуманная, опасная авантюра. Мы встали, он вывел меня на улицу, некоторое время нам пришлось пережидать в какой-то подворотне, и тут я ему сказал: „Давай решайся, видишь ведь, Другого выхода нет. Нужно закрыть глаза и прыгнуть“. Он вздрогнул, поглядел на меня как-то странно и промолчал. Мы расстались, в ближайшие дни я был занят другими делами, а когда наконец пошел к нему, то узнал, что он уехал из Сараева, где считал себя слишком заметным, в Сплит — хотел выждать, пока ситуация прояснится и стабилизуется. Перебиваясь с хлеба на квас, он провел там два года, работая переписчиком в адвокатской конторе. Во время бурных дней, которые затем пережил город, он перебрался на близлежащий остров и до конца войны просидел в рыбачьей деревеньке, в одной семье, которая сжалилась над ним. Тут его и застало освобождение».

Так вот и получилось, что тот восторг, который рвался из каждой груди, был ему чужд. Ему перевалило за тридцать, одет он был в свой единственный поношенный костюм, в лице появилось что-то боязливое и растерянное. Мать умерла, сестра переехала в какой-то маленький городок, он не знал, чем заняться, чувствовал себя одиноким, подавленным и никчемным. В Сараеве, куда он вернулся в конце сорок пятого года, ему дали скромную должность в суде. Там мы и встретились. Выглядел он жалко. Со мной, своим бывшим другом, держался смиренно и покорно, точно самый последний писаришка перед строгим начальником. Мне показалось, что он колебался, не говорить ли со мной на «вы»; когда я уходил, он подал мне пальто, по коридору шел на полшага сзади и осмелел только тогда, когда мы уселись в глубине кафе и предались воспоминаниям. Он поинтересовался судьбой товарищей, которых война раскидала во все стороны. Деанович стал генералом, сказал я, Давидович — член Центрального комитета, Горский и Стаич погибли как народные герои, Топчич и Медан остались инвалидами. Сгорбившись, он качал головой и восклицал: «Да не может быть!.. Смотри-ка! Кто бы подумал?» О Деановиче он осторожно вставил, что в школе тот был несерьезен, о Давидовиче и Горском заметил, что они были политически индифферентны в то время, когда он уже сотрудничал в «Культуре». Томовича, который учился в младших классах, когда мы кончали гимназию, сначала не мог вспомнить, а потом усомнился, не слишком ли он молод и неопытен, чтобы занимать такое высокое положение в государственном аппарате. Видно было, что он уязвлен и полон зависти, и я не мог удержаться, чтобы не сказать:

— Что ж ты хочешь, люди меняются… а тот, кто не участвует в игре, не может рассчитывать на выигрыш!

Он сделал вид, будто не понял, куда я мечу, но, когда речь зашла о погибших, мне показалось, я прочел на его лице победное, ликующее выражение — вот, мол, я все-таки оказался умнее, я выжил, а они хоть и прославились, да погибли.

Я встал, злой, с чувством гадливости, и ушел, решив избегать каких бы то ни было отношений с ним. Но в дальнейшем мне пришлось вопреки собственному желанию встречаться с ним на деловой почве. Он стал выглядеть лучше, был менее жалок, но еще более завистлив и злобен. Ему казалось, что люди, которые во время войны, может быть, имели кое-какие заслуги, считают, что теперь у них абсолютно все права, говорил, что одно дело воевать («Это могут и неграмотные крестьяне»), а другое — управлять страной; жаловался, что деревня заполонила город, что все запущено и пропадает, а то, что могло бы быть спасено, гибнет из-за бездарных людей, которые заняли все посты и не желают слушать ни доводов, ни советов. У председателя Верховного суда нет и года предвоенной судебной практики, двое судей не знают даже основ римского права, двое других до войны были реакционерами, а один даже орудовал заодно с немцами и усташами. «А теперь у него протекция!» — сказал Иван. Однако, когда через год ему предложили высокую должность в прокуратуре, он согласился, ездил в машине, появлялся на приемах и парадах и давал интервью журналистам. А потом вдруг испугался собственного успеха, решив, что слишком явно связал себя со стороной, которая хотя и победила, но еще не закрепилась достаточно надежно, и под предлогом, что хочет посвятить себя правоведению, попросил о переводе на юридический факультет, только что созданный в Сараеве и нуждавшийся в преподавателях. Он выбрал римское право, которое меньше всего обязывало его к политической активности. Начал он скромно, преподавателем, а через два года получил звание доцента с наилучшими видами на продвижение. В мире снова стало неспокойно, на границах произошло несколько инцидентов, ему подумалось, что в военное время в большом городе жить опасно, он объявил, что болен астмой, взял бессрочный отпуск и перебрался в город поменьше, на морском побережье, устроившись там юрисконсультом народного комитета.

Я успел забыть о нем, когда вдруг получил повестку явиться в суд «по делу Ивана Гранджи». Я удивился. «Ба, наконец-то… Все-таки решился предпринять что-то, хотя бы и противозаконное!»— подумал я и сунул повестку в карман. Вскоре пришло и письмо от него самого.

«Три дня назад я послал тебе повестку через суд, но на всякий случай, чтобы было надежнее, посылаю это письмо (срочное, заказное) с просьбой засвидетельствовать, что я — тут следовал ряд сведений из его биографии — находился под арестом, сотрудничал в таких-то и таких-то журналах, служил там-то и там-то, занимал такие-то и такие-то должности и т. д. Это свидетельство мне необходимо в целях установления срока службы для получения пенсии, да и вообще не мешает его иметь на всякий случай… Никогда не знаешь, что тебе может понадобиться».

Что я мог поделать? Пошел засвидетельствовал, что знал, и надеюсь, теперь он в безопасности — на пенсии.





В Маглае восстанавливают мост, а за станцией, на левом берегу реки, рядом со старой линией, прокладывается новая — с более широкой колеей.

Механический молот, которым рабочие забивают последние заклепки на мосту, дробно, как пулемет, стучит по стальным рельсам: тук… тук-тук… тук… А на левом берегу, где прокладывают линию, то и дело раздаются взрывы, сотрясающие городок, скучившийся у подножия холма.

На мосту осталось всего пятеро рабочих в синих спецовках. Издали все они кажутся молодыми парнями. С большей части конструкции, которую в прошлом году подняли из воды, уже сняты леса, и мост, голый, испещренный свежими красными заплатами, на вид еще ненадежный, протянулся к другому берегу, чтобы там вцепиться в землю и удержаться от падения в реку. Внизу, в воде, еще виднеются сваи, обломки лесов и волнорезы, сколоченные из толстых бревен; высоко-высоко, на самой верхней точке моста, едва различимые, шевелятся двое рабочих, маленькие, как мухи.

На только что уложенных и еще не закрепленных досках установлен кузнечный мех. Рабочий ногой приводит его в движение. Он весел, сыплет шутками и, вытаскивая из огня раскаленные заклепки, громко выкрикивает, точно хозяин харчевни, перед которой выставлен вертел с жареным мясом;

— А ну, налетай, есть горячий чевап! Хватай, налетай!

Рабочие наверху принимают заклепки, вставляют их, смеясь и покрикивая, а на берегу усмехаются, но только как-то криво и кисло, те несколько человек, что собрались возле моста.