Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 46



Не знаю, но мне казалось, что тысячи глаз застыли в это мгновенье на невидимой, тонкой, как паутинка, медной ниточке, соединяющей нас с остальным миром.

И вот провода оборваны. Басмачи с остервенением тянут их, словно хотят навсегда заглушить голос обреченного на смерть города…

А точки и тире все-таки простучали, полетело по линии тревожное «Всем! Всем!». Но об этом мы узнали потом, много позже, когда уже силы наши были на исходе, когда красногвардейские заставы из последних сил отбивались от басмачей. Еще позже стали известны и подробности. Вот они.

Утром 27 марта в Коканде поспешно грузился в эшелон отряд Эрнеста Кужело. Он должен был оказать помощь окруженному басмачами Намангану. Эшелон двинулся, но на первых километрах наткнулся на повреждения пути. Пришлось заняться ремонтом — и занимались им дольше, чем двигались. Только к полуночи эшелон достиг станции Пап, которая находится между Кокандом к Наманганом. Поезд остановился около железнодорожного деревянного моста через Сыр-Дарью, охраняемого партизанским отрядом Масеса Мелькумова. Дальше ехать было нельзя. Басмачи подожгли баржу, груженную хлопковыми кипами, и пустили ее вниз по течению в сторону поста. Бойцам Мелькумова удалось перекинуть через реку трос и задержать баржу. Объятая пламенем, она, как гигантский факел, горела над водой, освещая все вокруг. На мосту было светло как днем. Сюда доносилась далекая ружейная и пулеметная стрельба — это басмачи атаковали селение Пап. Впереди, в сторону Намангана, полотно дороги оказалось разобранным. Путь обозначался огоньками догоравших шпал. О продвижении эшелона не могло быть и речи. Кужело выгрузил отряд из вагонов, оставил десятка два бойцов в помощь папским партизанам и повел свой эскадрон в конном строю вдоль линии железной дороги.

Эскадрон шел рысью. Надо было торопиться, а впереди немалый путь — и путь опасный. В темноте отряд ожидали всякие неожиданности. Первая из них — выстрел из засады. Кужело рухнул вместе с конем. Бойцы спешились, подбежали к командиру. Он был жив, но лежал недвижимо, придавленный мертвым конем. Минуту продолжалось забытье. Потом Кужело встал с помощью товарищей и, преодолевая боль — он расшиб при падении левое плечо и грудь, — потребовал запасного коня. Друзья попытались отговорить командира, предлагали вернуться на мост и переждать до утра, но Кужело был непреклонен. Кусая губы, чтобы не застонать, он взобрался в седло и снова повел эскадрон.

Повторяю, обо всем этом мы узнали позже, а пока отбивались от обезумевших, опьяненных быстрой победой басмачей. Уже к исходу дня стало ясно, что помощи ждать бессмысленно и что надо надеяться только на свои силы. А силы иссякали. Мы теряли людей, а нового притока не было. Басмачи отрезали заставу от жилых кварталов, и лишь с большим трудом удавалось иногда кому-нибудь из рабочих прорваться к нам. Патроны расходовались, как лекарство, в самых малых дозах и только в чрезвычайных случаях. Стреляли лишь по моему разрешению. Но и эта мера не спасала от полного истощения наших, и без того скудных, запасов. В распоряжении заставы было всего два десятка выстрелов. Они прозвучат — и мы онемеем.

Сознание обреченности угнетало меня как командира. Я должен был подсказать товарищам какой-то выход, дать какую-то команду, способную вызвать у каждого бойца желание выполнить свой последний долг. Будь у нас обычные винтовки со штыками, клинки или хотя бы кинжалы, мы могли бы в последнюю минуту схватиться с врагом врукопашную. Но холодного оружия у нас не было.

Сдаться на милость победителя мне казалось позором. Еще более постыдной мне рисовалась смерть от кривого ножа басмача. Что может быть ужаснее для воина — пасть с перерезанным горлом, словно животное. Надо умереть достойно, в бою. Но нам нечем сражаться. А без борьбы нет подвига. Бее эти мысля мучили меня, заставляли искать какого-то выхода. Тщетно искать. Я с тревогой поглядывал на своих товарищей, опасался, что они видят мою растерянность. Но каждый раз встречал суровые лица, уверенные взгляды, твердую решимость. В то время революционный дух рабочих мне еще не был понятен, я полагался на свой прежний опыт, на знание людей в старой армии и руководствовался ими. Для меня вера в солдата базировалась на дисциплине и долге. Здесь были совсем другие нормы. Мои товарищи руководствовались чем-то другим, чего я пока еще не знал. И это неведомое заставляло их оставаться на своем посту до конца, а на всей заставе у нас было поначалу лишь трое бывших фронтовиков — Курдвановский, Миренштейн да я. Теперь остался я один. Рабочие завода, защитники баррикад, впервые держали в руках ружье, не зная, как его зарядить.

Ночь не предвещала ничего утешительного. Город погрузился в темноту, и лишь пламя костров и горящие здания едва освещали улицы. Одинокие выстрелы, крики о помощи нарушали тревожную тишину. Временами вспыхивал короткий бой — это басмачи подползали к какой-нибудь из застав, пытаясь захватить бойцов врасплох. В таких схватках красногвардейцы теряли последние патроны, которые могли понадобиться утром в решающей и, может быть, последней стычке с врагом.

Город не спал. Он затаился. В каждом доме с тревогой ожидали бесчинствующих басмачей, ожидали расправы, насилия, грабежа. Кто не знал, на что способны захмелённые анашой и кровью молодчики Мадамин-бека! Смерть от ножа была, пожалуй, самой гуманной из всего, что несли с собой «воины зеленого знамени».



Не стоит упоминать о том, что мы не спали. Какой у ж тут сон, когда вокруг затаилась тревожная тишина, когда мелькают бесшумные тени и вспыхивают отблески пожаров. Враг тоже не спал. По крайней мере я был в этом уверен. Он что-то затевал, к чему-то готовился. Ведь не может же Мадамин-бек остановиться на полпути, ограничиться захватом жилых кварталов. Ему нужна крепость, нужны стратегические узлы, пока что контролируемые красногвардейцами. В противном случае он не может быть спокойным за свой тыл.

Планы врага нам неизвестны. Неизвестна минута, намеченная для последнего удара. Может быть, она падет на утро, а может быть, пробьет сейчас, через какое-нибудь мгновенье. Вспыхнет где-то рядом в темноте выстрел, и с воплем «урр!» на нас бросятся басмачи.

Я жду этого. Ждут мои товарищи. Ждут каждую секунду…

В КОГО МЫ СТРЕЛЯЛИ…

Время, как прибой, день за днем выносит на берег то одну, то другую деталь прошлого. Из этих крупиц постепенно складывается облик пережитого. Облик величественный и беспощадный в своей правдивости.

Война, в которой наша красногвардейская застава в то утро сделала первые выстрелы, началась много раньше. Формально 12 февраля 1918 года, на рассвете. Точнее, перед рассветом, когда мрак сырой весенней ночи был предательски густ и чуткая тишина так обманчива. Чья-то невидимая рука всадила кривой разбойничий нож в живот часового, стоявшего у крепостных ворот Коканда. Удар оказался настолько сильным, что пробил и ремень, и толстое сукно солдатской шинели. Часовой пал замертво.

Время донесло до нас только имя солдата. Звали его Абдукадыр. Он служил до революции в старой армии, участвовал в первой мировой войне и испытал сам отравление удушливыми газами. С фронта вернулся больным. Время донесло еще одну важную подробность. Абдукадыра называли «туртынчи», что в переводе означает четвертый. Так именовались узбеки, голосовавшие за четвертый — большевистский список по выборам в Учредительное собрание. Муллы пророчили этим «туртынчи» проклятие аллаха и ад на том свете. Не меньше «неприятностей» ожидало их и на этом свете: преследование церкви, удар из-за угла.

Нож угодил в Абдукадыра не только потому, что он был «туртынчи», но и потому, что был часовой советской крепости. А вот часовым он оказался именно в силу симпатий к революции.

Абдукадыр не успел даже крикнуть, не успел предупредить товарищей о страшной опасности. Он упал без стона. Десяток басмачей ворвался в крепость, но подчасок заметил их и выстрелил. Ворота мгновенно захлопнулись, и враги оказались в западне. С ними покончили без шума.