Страница 5 из 52
В классе она шла первой; держалась всегда очень сдержанно и серьезно; никогда не обнималась и не перешептывалась с подругами о своих или чужих тайнах. Сверстницы не столько любили ее, сколько уважали, и всегда призывали в качестве арбитра в случае недоразумений или ссор, так как ее принципиальность и ум получили среди институток всеобщее признание.
– Елочка не будет выезжать в свет! – Елочка сказала, что ей все равно, сколько сантиметров в обхвате у нее талия! – Елочка пойдет на Бестужевские курсы – у нее уже все решено! – говорили о ней подруги.
– Ваша Елочка Муромцева какая-то Шарлотта Корде или революционерка! – сказала раз о ней одна из пепиньерок [3]. Но весь класс тотчас заявил:
– Вовсе не Корде и не революционерка, она – Жанна Д'арк! -и этот стало ее прозвищем, стало не случайно.
В 1914 году, когда началась война, Елочке было только 13 лет; но тотчас всем своим существом она отдалась любви к Родине. Вместе с другими институтками она писала письма солдатам, собирала посылки на фронт, шила платки, щипала корпию и жила ожиданием известий с театра войны. В первый период ее свела с ума героическая оборона Бельгии. Антверпен стал ей дорог не меньше Севастополя, а король Альберт занял в сердце место среди обожаемых героев России – портрет его лежал у нее под подушкой.
Но через год, когда началось отступление русских из Галиции, она забыла о Бельгии: в ее любви к Родине появилась новая нота: она скорбела за нее, как за тяжело больного близкого человека. Проводя лето в имении у бабушки, она забиралась в гущину сада, становилась среди яблонь на колени и подолгу умоляла Бога послать победу русским войскам и совсем еще по-детски давала обеты отказаться от сладкого или от интересной прогулки, при известии о поражениях горько плакала. Надолго запомнился ей день, когда в газетах было объявлено о взятии немцами Варшавы: весь этот день она и гувернантка француженка проходили с красными глазами. Никто из ее близких не был на фронте, и тем не менее все ее мысли были там. Все карманные деньги, которые дарила ей бабушка, она по-прежнему тратила на посылки солдатам и приходила в отчаянье, что по возрасту не может быть принята в сестры милосердия – в мечтах она видела себя в белой косынке, в передвижном госпитале, сначала под Варшавой, позднее под Двинском. Чем трагичней становились события, тем больше страдала она. Раз включившись в эпопею великой борьбы, она уже не мола погасить в себе жажды помочь Родине, и чем старше становилась, тем серьезней и глубже становилось и это желание. Октябрьская революция с требованием прекращения войны и братания на фронте, со своим лозунгом «пролетарии всех стран, соединяйтесь» нанесла жестокий удар ее патриотическому чувству и национальной гордости. Ей казалось, что она умрет от боли, горечи, злобы и стыда. Она вся съежилась, почувствовав себя раненой в самое тонкое место души. Ее Россия – перед бездной!
Не прозвучит ли тихий божественный голос к русской «Жанне Д'арк»:
– Молись! Россия погибает! Господь избрал тебя спасти Россию! Святые Александр Невский и Сергий Радонежский помогут тебе!
Но своды институтской церкви оставались безмолвны, а в кадильном дыму не вырисовывались ни меч, ни знамя…
Когда формировались женские батальоны и девушки из дворянских и купеческих семей дрались, как львицы, защищая Зимний дворец, она – увы! – была еще слишком молода – шестнадцатилетних институток не вербовали в эти ряды. К тому же… Легко воодушевить тех, которые скованы страхом и охвачены безнадежностью, но как прикажете увлечь за собою тех, которые кричат о международной солидарности пролетариата и о превращении империалистической войны в гражданскую? которые клеймят Родину «тюрьмой народов»?
Скоро Елочке довелось воочию, в непосредственной близости увидеть вот этот революционный пролетариат, который заявлял, что у него нет Отечества! Институт был эвакуирован в Харьков, город переходил из рук в руки, и вот наступило утро, когда толпа красных ворвалась в классы и погнала перепуганных институток по коридорам и лестницам на чердак:
– А ну, быстрей, быстрей, белоручки! Пошли-ка все наверх, офицерские да сенаторские дочки! Сейчас расстреливать будем! Всех вас на тот свет – так-то!
Загнали на чердак и заперли. Где было начальство, где классные дамы – никто не знал. Елочка твердо помнила, что с ними в этот час никого не было. Институтки рыдали; одни звали маму и папу, другие читали молитвы. Елочке казалось, что она одна сохраняет присутствие духа.
– Mesdames, mesdames, успокойтесь! Мы не должны обнаруживать страха! Наши отцы и братья так героически гибнут в офицерских батальонах – неужели же мы не сумеем умереть? Разве можно ронять себя в глазах этих хамов? Медамочки, вспомните, когда Марию Антуанетту вели на гильотину, она настолько владела собою, что извинилась, наступив палачу на ногу, а вы?! – повторяла она, перебегая от одной подруги к другой.
Кто-то случайно толкнул дверь, и она распахнулась – их не заперли! Прислушались и, убедившись, что на лестницах пусто, толпой бросились на крышу: перед ними лежал город, и при ярком утреннем свете, как на ладони, видны были вступавшие в город колонны белых с одной стороны и уходившие колонны красных с другой. В эту как раз минуту серебром брызг рассыпалась взорванная водокачка. Они были спасены, может быть, ненадолго, но спасены.
Ни тогда, ни после Елочке не пришло в голову, что эти хмурые люди с винтовками, может быть, намеренно не заперли их, а только припугнули – она непоколебимо была уверена, что их в самом деле хотели расстрелять, но не успели, и что спасло их чудо или случай. Эти маленькие личные счеты, конечно, сыграли свою роль, а вслед за этим пришлось пройти через все мучительные стадии гражданской войны и медленную агонию белогвардейского движения. И когда все завершилось победой советского строя, она почувствовала себя морально раздавленной. Изменились все формы жизни, вся идеология! Теперь нельзя было даже произнести имени «Россия». Прошлое России, слава русского оружия, русская доблесть и русские герои стали теперь предметом постоянных насмешек в печати, в речах и на сцене. Лучше было забыть о них вовсе, но она чувствовала себя неспособной забыть… Забыть бои и окопы, забыть море крови, весь пафос и героизм борьбы, забыть роты смерти и атаки офицерских батальонов, забыть Самсонова, который застрелился, чтобы не пережить позора, забыть Колчака, который бросил свою шпагу в море, отказавшись служить большевикам… Нет, она не могла этого забыть!
А между тем годы шли, новая жизнь входила в свои берега и складывала свои формы и люди считали возможным интересоваться этой жизнью. Казалось иногда, что все вокруг действительно забыли о разыгравшейся еще так недавно великой трагедии, которая привела к гибели ее Родину. И она не могла понять, как это возможно и не могла примириться с тем, что занавес над этой трагедией уже опустился.
На первый взгляд она не понесла потерь, жизнь ее складывалась относительно благополучно. Мечта ее о Бестужевских курсах не осуществилась вследствие коренных перемен во всей обстановке, но у нее был свой заработок, дело, к которому она уже привыкла -она была медицинской сестрой хирургической клиники; у нее была своя комната, обставленная хорошими вещами; приучив себя к самому скромному образу жизни, она не нуждалась; никто из ее близких не был ни арестован, ни выслан, а все это в годы жестокого террора, направленного в ту пору именно против русской интеллигенции, обозначало уже относительное процветание. И тем не менее она не могла освободиться от чувства подавленности и удручающего сознания, что большая светлая деятельность навсегда прошла мимо. Грусть стала ее стихией.
Она не была красива. Несколько высока, несколько худощава, крупные руки и ноги, желтоватый цвет кожи. Лоб и виски слишком обнажены, рот очерчен неправильно. Красивы в ней были только задумчивые карие глаза и длинная черная коса, но она не умела красиво причесываться и не извлекала из своих волос и половины их прелести, закручивая сзади тугим узлом. Одевалась со вкусом и опрятно, но всегда с пуританской скромностью. Всем ухищрениям моды она предпочитала костюм с английской блузой. В двадцать семь лет она поражала полным отсутствием кокетства. Быть может, благодаря этому в облике ее преждевременно появилось что-то стародевическое.