Страница 35 из 52
Мика, не смея пошевелиться, следил глазами, как он шагал по комнате, словно тигр, запертый в клетке.
– Ну, довольно об этом. Ты уроки уже приготовил? – подавляя волнение, спросил Олег.
– Да, – проговорил Мика, ни разу еще не видев Олега в таком возбуждении и не зная, что сказать.
– Давай, проверю задачи.
Они сели к столу, но по тому движению, каким Олег оперся виском на руку, и по выражению его остановившихся глаз Мика понял, что мысли его еще были далеко.
Глава десятая
Верь: несчастней моих молодых поколений
Нет в обширной стране.А. Блок
«Declasse [25]» - говорил себе Олег, – раньше я не вполне понимал значение этого слова, теперь только понимаю: выбит из жизни, выбит из привычной среды… все идет мимо». В последние дни он начал замечать, что тоска стала забирать его глубже, чем раньше. В лагере, где он был измучен непривычным физическим трудом и всегда полуголодный, где каждый его жест был под контролем грубых людей, – самообладание ни разу не изменило ему; нервная энергия поддерживала его истощавшиеся с каждым днем силы. Эту энергию вырабатывал, быть может, инстинкт самосохранения, но, так или иначе, он жил в непрерывном нервном подъеме, стараясь не заглядывать внутрь своей души, чтобы не предаться отчаянию. Теперь же, когда обстоятельства его жизни изменились так или иначе к лучшему, когда он получил минимум комфорта и отдыха и возможность располагать двумя-тремя часами свободного времени, тоска его, задавленная усилиями воли, проснулась и заговорила, словно на волю вырвалась. И вместе с ней он ощущал невероятное утомление, бессонницу и потерю сил. Он не хотел обращаться к врачу, понимая, что это была естественная реакция после чрезмерного напряжения всех сил организма, а между тем состояние это было мучительно. Приходя со службы, он бросался на диван с ощущением странной разбитости во всем теле – каждое движение стоило ему усилий, и не было желания приняться за что-нибудь: встать, заговорить, пойти куда-нибудь, да и куда бы он мог пойти? Друзей и знакомых у него теперь не было; общественные места – кинотеатры, рестораны, красные уголки – были приспособлены к вкусам и требованиям новой среды, с которой у него не было ничего общего, и которая была чужда ему и противна. Притом он чувствовал себя еще слишком истерзанным душевно для развлечений и не мог разбудить в себе интерес к кинофильму или опере, которую любил раньше. Часто, очень часто бродил он по городу и как будто не узнавал его. Улицы были насквозь чужие! Дома, силуэты, лица – все изменилось. Ни одной изящной женщины, ни одного нарядно одетого ребенка в сопровождении няньки или гувернантки. Исчезли даже породистые собаки на цепочках. Серая, озабоченная, быстро снующая толпа! Ни парадных ландо, ни рысаков с медвежьей полостью, ни белых авто, ни также извозчиков, – гремят одни грузовики и трамваи. В военных нет ни лоска, ни выправки – все в одних и тех же помятых рыжих шинелях, все с мордами лавочников, и ни один не поднесет к фуражке руку, не встанет во фрунт, не отщелкает шаг. Хорошо, что они не называют себя офицерами – один их вид слишком бы опорочил это звание! Вот Аничков дворец без караула. Вот полковой собор, но нет памятника Славы из турецких ядер. Вот Троицкая площадь, но где же маленькая старинная часовня? Вот городская ратуша, но часовни нет и здесь. В Пассаже и Гостином дворе зияют пустые окна вместо блестящих витрин… Цветочных магазинов и ресторанов нет вовсе. А вот здесь была церковь в память жертв Цусимы… Боже мой! Да ведь все стены этого храма были облицованы плитами с именами погибших моряков, висели их кресты и ордена… Разрушить самую память о такой битве – какое преступление перед Родиной! Еще одна обида.
Душа города – та, что невидимо реет над улицами и лежит, как печать на зданиях и лицах, – она уже не та. Этот город воспевали и Пушкин и Блок – ни одна из их строчек неприложима к этому пролетарскому муравейнику. И как не вяжется с этим муравейником великолепие зданий, от которых веет великим прошлым и которые так печально молчат теперь!
Вот вам особа женского пола из автомобиля высаживается. Язык не поворачивается сказать «дама»: кокотка, и то много чести, шика никакого. О Боже! Да она с портфелем! И шаг деловой – вон, с какой важной миной вошла в учреждение. Бывшая кухарка, наверное, – ведь теперь каждая кухарка умеет управлять государством. А вот еще портфель – наверно, это студент нынешний, второй Вячеслав Коноплянников. А давно ли Белый в своих стихах нарисовал портрет студента: «Я выгляжу немного франтом, перчатка белая в руке…». До чего много этих «пролетариев»! Отчего их так много? Легион! Все это на бред похоже. «Где вы, грядущие гунны, что тучей нависли над миром?» Вот они. Они все здесь, а этот шум – их чугунный топот. Не зря пророчили поэты, но никто не внял им вовремя. Из заветных творений, наверное, не сохранится скоро ничего. И в самом деле, всколыхнется поле на месте тронного зала, а книги уже теперь складывают кострами – завернули же мне это подлое пшено в страницу из Евангелия. Остается появиться белому всаднику или Архангелу с трубой. Может быть, я начинаю сходить с ума? Какое-нибудь последствие ранения?
Несколько раз он заходил в церковь на углу Моховой. Его тянуло туда не потому, чтобы ему хотелось молиться, – со дна опустошенной души не подымалось молитв, но сама обстановка храма, давно знакомая и родная, казалось, одна только не изменилась за эти страшные десять лет. Она напоминала ему детство, переносила в прошлое, смягчала и успокаивала тревожные думы.
В один из своих «выходных» дней он стоял утром в храме, погруженный в печальные думы, и вдруг заметил, что в боковом пределе идет исповедь: как раз в эту же минуту церковный хор грянул «Дева днесь». Тут только он вспомнил, что это канун Рождества. Целый рой воспоминаний детства нахлынул на него и затопил теплой волной. И вдруг охватило желание подойти вместе с другими к Причастию, как ходил мальчиком, когда вместе с другими кадетами пел на клиросе и выносил свечи из алтаря. «Быть может, это, как не что другое вернет мне душевные силы, а то я словно вывихнутый», – подумал он и уже хотел присоединиться к исповедникам, но… Точно страшное земноводное, зашевелившееся на дне прозрачного ручья, зашевелилось на дне его души мучительное воспоминание, побледневшее с годами, но не изгладившееся. Воспоминание о жестокости, проявленной им однажды… Это было в разгар гражданской войны. Отряд, которым командовал Олег, проходил по только что занятой территории, ликвидируя отдельные очаги сопротивления. Они поравнялись со старым поместьем, и Олег увидел березовую аллею и две белые колонны у ворот – все, что так ему напоминало отчее гнездо. Внезапно две старые женщины – по виду служанки – с криком выбежали из ворот и, признав в нем начальника, бросились к нему. Ломая руки и причитая, они нескладно рассказывали, что, толпа пьяных красных, безобразничавших в поместье, изнасиловали нескольких горничных, а сейчас поволокли за руки барышню… Олег тотчас со своим отрядом ворвался во двор поместья. Отдав приказ оцепить дом, он в сопровождении нескольких солдат вбежал в комнаты. Неизменно вздрагивая от отвращения, вспоминал Олег ту разнузданную картину грабежа, насилья и пьянства, которую он застал в господских комнатах, и тех темных личностей с красными, пьяными физиономиями, с которыми ему пришлось сцепиться. Когда потом он вышел из дома на крыльцо и оглядел уже окруженных его солдатами и обезоруженных «красных», он почувствовал, как мутная злоба клубком душит его за горло. Никогда до сих пор он не чувствовал ее ни в одной битве. Вид этого поруганного семейного очага, этого беззастенчивого грабежа и зверского насилия впервые вызвали в нем ту классовую ненависть, о которой до 1918 года он никогда не слышал и не подозревал, которая стала чем-то вроде лозунга у большевиков и как заразная болезнь перебросилась и к белогвардейцам. В тот день ее усугубил дошедший до него накануне слух, что Нина, оставшаяся с новорожденным ребенком в имении отца, была окружена там красными, которые убили ее отца и будто бы изнасиловали ее. Он так, наверное, и не узнал, было ли это в действительности, но одна мысль, что так могли поступить с женой его брата, которая кормила новорожденного сына, приводила его в бешенство. Быть может, она так же билась и ломала руки, как эта незнакомая девушка… и ненависть его разрасталась до чудовищных размеров. «Вот он – восставший пролетариат в полной красе! Пьяная банда!» – с омерзением говорил он себе.