Страница 26 из 52
Ася подняла на нее изумленные глаза.
– Видели вы гравюру в Эрмитаже? – продолжала с увлечением Елочка. – Прекрасная девушка лежит, раненная, на спине, раскинув руки, а вокруг собираются хищные птицы, чтобы терзать ее, и подпись: «La Belle France» [19]. Вот так лежит теперь наша Россия, смертельно раненная в мозг и в сердце!
– О, какие оригинальные вещи вы говорите! – прошептала Ася. – Вы, кажется, очень умная, очень образованная!
– Дорогая, да ведь мне уже 27 лет. Конечно, я успела перечитать и передумать больше вашего. К тому же и жизнь моя складывалась так, что мне оставалось только думать и думать.
Рука об руку они пошли медленно по направлению к Литейному.
– Если бы вы знали, как у нас грустно в доме, – опять начала Ася. – А тут еще борзая умирает и стонет человеческим голосом. Вот уже третью ночь она плачет, а я стою над ней, а чем помочь – не знаю!
– Позвольте! Ведь ей же можно впрыснуть морфий, нельзя же вам не спать, – воскликнула Елочка.
Ася тотчас насторожилась.
– Морфий? Это лекарство?
– Нет – болеутоляющее и одновременно снотворное. Я могу забежать и впрыснуть ей.
– А вы разве умеете?
Елочка усмехнулась.
– Боже мой! Как же не умею! Ведь я сестра милосердия еще со времени Белой армии… в Крыму.
Ася взглянула на нее с новым восхищением:
– Вот вы какая! А я тогда была еще девочкой и играла в куклы, и Леля, моя кузина, тоже!
Уговорились, что Елочка придет через час сделать впрыскивание собаке. Ася дала адрес и, прощаясь, спросила:
– Скажите… мне показалось, или в самом деле вы холодны были со мной в первую минуту?
Елочка невольно подивилась ее чуткости.
– Да… была минута. Забудьте. Я одинока и дорожу каждой привязанностью.
И она отчетливо осознала, что краеугольным камнем ее неудовольствия была ревность.
В десять вечера, нажимая кнопку звонка, Елочка волновалась. Тяготея постоянно к одиночеству, она становилась понемногу застенчивой. Если с Асей отношения вырастали сами собой, без усилий, то сейчас предстояло войти в соприкосновение с незнакомыми людьми, войти в чужой дом, и она не могла не испытывать Душевного напряжения, хорошо ей знакомого в подобных случаях. Отворили Ася и Леля вместе. Ася тотчас представила Лелю, говоря: «Моя двоюродная сестра». Это заставило Елочку зорко взглянуть на Лелю, так же зорко она оглянула комнату, в которую ее ввели: в этой комнате все носило на себе след большой и тонкой культуры; нужда придавала особенное благородство остаткам былой роскоши. Пожилая француженка, сидевшая за починкой белья около изящного столика под лампой с абажуром, переделанным из страусового веера, являлась тоже характерной деталью этой картины, как и тот изящный парижский выговор, с которым переговаривались она и обе девушки. Елочке показалось, что горе этой семьи невидимым отпечатком лежит на каждой вещи, сквозит в целом ряде незаметных деталей. В том, что Ася понизила голос почти до шепота, спрашивая мадам, можно ли будет войти к бабушке, была несомненно эта же деталь. И даже в том, что в комнате было немного холодно и Леля, зябко передернув плечиками, подула себе на маленькие руки, было что-то от того же необъяснимого уму невидимого наслоения.
Леля тоже подходила под мерку «похоже» – изящная блондиночка с пышными вьющимися волосами; черты ее несколько напоминали черты Аси, но капризная линия губ и прикрытый челкой лоб, который у Аси был таким высоким и ясным, придавали совсем иной характер этому лицу. На щеке пикантно улыбалась хорошенькая темная родинка. Видно было по всему, что в семье этой Леля занимает свое уютное место и кровно с ней связана. Француженка называла ее, как и Асю, chere petite [20].
Постучали к Наталье Павловне, и Елочкой опять овладело беспокойство. Комната Натальи Павловны имела еще более характерный отпечаток: мебель красного дерева, божница с серебряными образами, из которых некоторые были византийского письма, несколько изящных предметов датского фарфора, а главное – большое количество миниатюрных фотографий в овальных рамках, заполнявших всю стенку над письменным столом; большинство лиц на этих фотографиях были изображены в мундирах лучших гвардейских полков и все это вместе взятое настолько определенно говорило о классовой принадлежности обитательницы, что как-то раз Ася, которой издавна был знаком вид этой комнаты, не удержалась тем не менее от восклицания: «Твоя комната – очаг контрреволюции, бабушка!» Это же подумала сейчас и Елочка.
Сама старая дама, державшаяся еще очень прямо, с красивыми, несколько заострившимися чертами лица и короной серебряных волос, как будто завершала собой эту картину, иллюстрировавшую прошлое семьи. От Натальи Павловны веяло незаурядным самообладанием и чувствовалась аристократическая замкнутость. Говоря, она слегка грассировала – привычка, которая сохранилась у многих дам ее поколения и шла, очевидно, от постоянного употребления французского языка, которым эти дамы владели в совершенстве.
Ася представила Елочку, причем сочла нужным упомянуть, что та была сестрой милосердия у Врангеля. Елочка не ошиблась, что эта часть ее биографии вызовет к ней доверие в семье у Бологовских: Наталья Павловна пожала ей руку и сказала, указывая на Асю и Лелю:
– Там, в Крыму, погибли отцы вот этих девочек.
Елочка наклонила голову.
Перешли опять в первую комнату. Ася и Леля полезли под рояль и за углы тюфячка осторожно выволокли несчастную собаку. Сразу было видно, что парализованное животное пользуется заботливым уходом и ему аккуратно меняют подстилки. Время, когда Елочка замирала от страха при мысли о шприце, давно миновало. Теперь она уверенно и смело отдавала свои распоряжения: в одну минуту прокипятили инструмент, смазали йодом лапку, и Елочка ловко ввела иглу, Диана не сопротивлялась, а лизала руки Аси, которая ее держала.
– Собаки – удивительные существа, – сказала Ася, – они знают вещи, которых не знает человек, и мне иногда кажется, что их понимание тоньше нашего, только направлено на иные явления. Больное животное всегда так жаль – ведь оно не может ни пожаловаться, ни объяснить…
– А помнишь ту собаку? – спросила Леля и сделала ударение на «ту».
– Какую? – спросила Елочка.
– Была одна собака, которую мы забыть не можем, – сказала Ася. – Это было в Крыму, летом 1921 года, когда мы еще были девочками. Нас перегоняли в Севастополь…
– Как перегоняли? Кто же вас гнал? – опять спросила Елочка.
– Я не совсем точна: тогда были арестованы дядя Сережа и лелин папа. Их вместе с другими арестованными вели под конвоем китайцы… Никто не знал, куда… Тетя Зина и несколько других жен шли сзади, и мы обе с мадам шли за ними… Куда же нам было деваться? Моей мамы и папы моего в живых уже не было…
Она остановилась, видимо, охваченная печальным воспоминанием.
– И что же? – тихо спросила Елочка.
– И вот, когда мы шли так далеко… среди мертвых песков… ведь там, вокруг Коктебеля, холмы и желтые бухты выжжены летом от зноя… к нам подошла собака. По-видимому, в этой партии вели ее хозяина, а она была поранена конвойным, который ее отгонял, и видно было, что она идет из последних сил: вдруг споткнется, упадет, потом встанет, пройдет еще немного и снова припадет на передние лапы и смотрит умоляющими глазами… Она боялась отстать и умереть… Когда мы ее гладили, она лизала нам руки, точно просила ей помочь. Мы замедляли нарочно шаг, чтобы она поспевала за нами, а мы отставали и без того. Тетя Зина и мадам кричали нам, чтобы мы не останавливались и шли, потому что нас ждать никто не будет… Они боялись потерять из виду отряд. Мы шли и оборачивались…
– Я помню, – перебила Леля, – мадам кричала мне: «Погибла Россия, погибло все, а теперь ты теряешь отца и ты плачешь о собаке? И тебе не стыдно?» А я и сама понимала, что если уж плакать, то о папе, но вопреки доводам разума, мне как раз собаку было жаль!
– Со мной вот кто еще был, – сказала Ася и, подойдя к креслу у камина, сняла с него старого плюшевого медведя с оторванным ухом, медведь этот ростом был с годовалого ребенка. – Это мой любимец, – продолжала Ася, – я несла его тогда на руках. Мы в то время многого еще не понимали в происходящем вокруг нас. Помнишь, Леля, на другой день после того, как стала известна судьба твоего папы… мы с тобой прыгали через лужу, которая натекла у порога нашей мазанки, и смеялись так звонко, что тетя Зина выбежала нас унять и обозвала бессердечными…