Страница 22 из 52
– Ну, прощай, бедняга! С тобою, видно, нам уже не увидеться! Да, Диана, плохие пришли времена! – и он почесал ей за ушами. – А где Всеволод Петрович?
Собака взвизгнула и оглянулась. Сергей Петрович повернулся к матери:
– Помнишь, мама, как в Березовке мы с Всеволодом возвращались, бывало, с охоты с полными ягдташами и всегда сохраняли в величайшей тайне, кем сколько убито птиц? Дело-то все было в том, что убивал один Всеволод; я палил мимо, а вот она, эта самая Диана, одна была в курсе событий и презирала меня тогда до такой степени, что отказывалась со мной ходить. Однако пора. Иначе опоздаю.
На лестнице он обернулся еще раз: мать стояла на пороге, а сзади Нелидова и француженка. Все смотрели ему вслед. Наталья Павловна и теперь не плакала, но выражение глубокой скорби лежало на красивом старческом лице, и тонкая рука крестила сына. Сколько раз этим жестом она провожала его сначала на фронт в Галицию, потом в Белую армию и, наконец, в ссылку. Он был единственным из ее детей, оставшимся при ней, – старший любимый сын расстрелян, дочь с семьей пропала во время оккупации Крыма. Была минута – ему захотелось подбежать к ней и, как в детстве, припасть к ее груди головой… но они были не одни, к тому же это могло взволновать ее… а ему не хотелось, чтобы твердость изменила ей. Он сделал приветственный жест рукой и, надев шляпу, пошел вниз, шагая через ступеньку. Девочки шли сзади и вдвоем тащили за ремни тяжелый рюкзак, который ни за что не хотели надеть ему на плечи.
На вокзале у выхода на перрон стоял пикет. Сергей Петрович остановился:
– Ну, девочки, простимся, дальше вас не пустят. Господь с вами! Смотрите – пишите мне.
Обе повисли не его шее.
– Не плакать, не плакать! Хам с винтовкой смотрит на нас. Ася, прощай, родная моя! Береги бабушку. Ты вспоминала Пятую симфонию, а ведь Бетховен говорил, что судьбу, которая стучит в дверь, человек должен схватить за глотку. Вот попробуй. Леля, береги свою маму, и не дерзи ей, да помни, маленькая плутовка – чужих сливок не лизать! Наденьте на меня рюкзак.
Они подняли рюкзак ему на плечи.
– Один Бог знает, когда мы увидимся! Быть может, вы обе уже замужними дамами будете! – сказал он, с любовью глядя на два юных личика. – Сегодня у тебя урок музыки, Ася: ты на него пойдешь, как всегда. Будьте мужественными оловянными солдатиками. Ну, пустите же меня.
Подходя к пикету, он предъявил повестку.
– У вас слишком много багажа, гражданин. Только восемь килограммов разрешается.
– Это оригинально: восемь килограммов, когда я еду в неизвестное место на неизвестный срок.
– А зачем у вас в руках инструмент?
– Это мое «орудие производства», к вашему сведению. Я – скрипач.
– Ладно, проходите. Начальство обыщет и само разберется. Проходите, проходите, не задерживайте.
Но он еще раз обернулся: две девочки стояли, прижавшись друг ко другу, и провожали его взглядом… Они, может быть, подумали, что их детство кончилось! Беспомощность их терзала сердце!
Глава шестая
Елочка с детства привыкла считать свою семью исключительно развитой интеллектуально. Но теперь, став взрослой, не могла не увидеть, оглядываясь уже назад в условия прежней жизни, что в этой семье были свои странности и свои предвзятые идеи. Это особенно было заметно в женской половине семьи, которая образовала устойчивую твердую породу. С тех пор как помнила себя Елочка, бабушка ее круглый год жила в небольшом родовом поместье, куда на лето к ней слетались ее дочери. Все эти женщины – бабушка Елочки и сестры Елочкиной матери (курсистки-бестужевки) – были несколько сухи и своеобразно аскетичны. Одевались все чрезвычайно строго – иначе, чем в английских костюмах, Елочка даже вообразить их себе не могла. Все ультра-модное вызывало колкие насмешки. «За модой модно следовать только издалека», – провозглашала старшая – бабушка. В деревне считали хорошим тоном ходить без зонтиков и без перчаток, балы и приемы считали ненужной потерей времени. Гостеприимство было не в моде: проводив соседей, говорили друг другу: «Надоели своей болтовней». Не было обидней клички, чем «светская пустышка». Причем кличка эта очень легко раздавалась всем, в ком не чувствовалось самостоятельной интеллектуальной жизни.
Музыкой в этом доме не увлекался никто, балет подвергался насмешкам. Литература, художественные выставки, драматические спектакли – другое дело. Вкус к ним был весьма развит и утончен, а в деревенском доме была богатая библиотека с большим количеством иностранных книг.
Церковных праздников и постов в этой семье не соблюдали и, шутя, говорили друг другу: «Мы потрясаем основы», – однако венчались и отпевали усопших неизменно в церкви. Священников и военных не любили, и погоны Елочкиного дяди, хирурга, вызывали все ту же брезгливую гримаску, в то время как память Елочкиного отца высоко чтилась, и Елочка много раз слышала, как подошел стилю всей семьи этот талантливый земский врач, безвременно погибший.
К придворному миру и аристократии относились несколько иронически; Елочка хорошо помнила такие выражения, как «раздулся от сословной спеси» или «понес аристократическую чушь», но наряду с этим, сколько собственного превосходства вкладывалось в слово «провинциалы», с которым неизбежно связывали нечто отсталое и затхлое. Как великолепно «французили» за столом, не желая быть понятыми горничной!
По политическим убеждениям все были кадеты. Монархисты и большевики одинаково подвергались беспощадной критике. Войну 1914 года приветствовали дружным взрывом патриотизма, как и вся интеллигенция в огромном своем большинстве. В это время, перед лицом опасности, сплотились воедино все партии страны, кроме, разумеется, одной, а в миниатюре – и все члены семьи. Что касается Елочки, тогда двенадцатилетней девочки, то именно в это время она ощутила духовную связь с материнским гнездом наиболее остро.
В этой семье все были сдержанны. Общая крепкая спаянность установила молчаливое взаимопонимание, при котором разговоры о чувствах и всякая задушевность не поощрялись. Не сюда ли уходила корнями и замкнутость Елочки? Видеть смолянкой единственную внучку и племянницу не вполне согласовывалось с либеральными принципами этой семьи. Много толковали о том, что маленькую Елочку следует перевести в гимназию, и лучше бы всего в Стоюнинскую, как наиболее передовую, но в Петербурге заботиться о девочке было уже некому, и, таким образом, институт оказался незаменимым, как только Елочка достигла школьного возраста. Только каникулы Елочка проводила в семье.
«Смольный принес мне новые веяния и многое во мне переделал, но та резкость в суждениях и манерах, которая нам органически свойственна, осталась. Моей суровости и гордости, а также отсутствию всякого кокетства я обязана вот этой семейной родовой специфике с ее передовыми настроениями. Бабушка и тетки оставались ревностными хранительницами семейного духа, с которым покончить сумела только революция и в котором мне чудится нечто чеховское».
Революция и в самом деле, не прибегая на сей раз к кровавым репрессиям, все-таки нанесла свой сокрушительный удар по этому дворянскому гнезду средней руки: поместье было отобрано; оторванная от родной почвы, очень скоро угасла бабушка на городской квартире. Одна из молодых теток Елочки попала в Финляндию, и известия о ней прекратились. Другая вышла замуж и преподавала теперь вместе с мужем в Свердловском вузе.
Таким образом, родных, кроме все того же дяди-хирурга, У Елочки в Петербурге не осталось. Часто с грустью она говорила себе, что поэтический жребий молодой девушки, оберегаемой и лелеемой всей семьей, от нее ускользнул. Никто не дрожал над ее целомудрием, над ее здоровьем, над ее радостями. Она вынуждена сама прокладывать себе дорогу в жизни, она – служащая!
Погруженная в эти печальные думы, она выходила однажды из клиники, когда уже в вестибюле ее окликнула пожилая, неопрятно одетая женщина, лицо которой показалось Елочке знакомым. Женщина поспешила себя назвать – это была бывшая сестра милосердия феодосийского госпиталя. Именно про мужа этой женщины, доктора Злобина, рассказывали, что он выдавал чекистам офицеров, поименно называя каждого. Она хотела уже отойти, отметив про себя до какой степени изменилась эта, тогда цветущая тридцатилетняя женщина, но последняя задержала ее руку.