Страница 24 из 33
«А почему ж она тюрьмой стала? — задается вопросом Яша. — Да еще такой страшной!..»
Ответить, объяснить это Яше некому, он тяжко вздыхает, съеживается от холода в комок, поджимает колени к подбородку и читает дальше:
«В числе главных деятелей Соловецкого монастыря мы встречаем друга детства царя Ивана Грозного — боярского сына Федора Колычева, в монашестве Филиппа, впоследствии ставшего игуменом соловецким и, наконец, митрополитом московским. Во время его игуменства был воздвигнут главный пятиглавый Преображенский собор и другие храмы на Соловках. Он устроил дороги, соорудил кирпичный завод, мельницу, скотный двор, расширил соляные варницы, развел на острове оленей, соединил островные озера каналами и дал таким путем прочное обоснование хозяйственной жизни в обители. Монастырь рос и креп. На материке ему принадлежало 700 квадратных верст земли и 5 тысяч крепостных крестьян…»
— Ого! — удивлен Яша. — Зачем же монастырю столько земли да еще крепостных столько?
Пора быть ночи, а темноты нет, и Яша, увлекшись книгой, не замечает бега времени. В Соловках уже больше 300 монахов и до 700 слуг — послушников и «труд-ников»; обитель ведет соляной, морской, зверобойный промыслы, слюдяной, железный; постепенно обитель становится важной пограничной крепостью, вокруг нее возникает стена толщиной до шести аршин и до десяти аршин высоты, с десятками орудий и сильным гарнизоном, и вот уже крепость — опора, помогающая поморам храбро отбивать нападения иноземных захватчиков, не раз пытавшихся отторгнуть Беломорский край от России…
«Вот! Значит, было и что-то хорошее в прошлом у монастырей», — думает Яша и уже не может оторваться от книги и, будто въяве, видит, как стреляют пушкари из бойниц, и грохочут ядра, и сверкает огонь, и звенят мечи, и не сказочный какой-то Бова-королевич, а простые русские люди в одном тесном строю совершают чудеса, отгоняя от стен осаждающие их неприятельские войска.
В тесном строю, в сомкнутых рядах.
Валится один, на его место становится другой.
Что жизнь сложна и противоречива, Яша уже давно понял, она нередко так запутана, что нелегко разобраться, отчего это так, а то этак. Но сквозь мысль о сложности окружающего мира прорвалась у Яши, точно отблеск молнии, еще и другая мысль, и она привела Яшу в этот белый полярный вечер к новому открытию.
Вот он одинок, оторван от всего, что считал своим, заточен в страшную тюрьму и отрезан от мира напрочно. Его лишили, казалось бы, всего! Ан нет же, нет!
Яша вскочил и взволнованно заходил по камере, или «чулану», как ее здесь называли.
Потом Яша снова стоял на табурете у окна и смотрел, как солнце спускается в море, усеяв легкие волны нежными золотистыми бликами до самого горизонта. Почти там же, где солнце сядет, оно через короткое время и взойдет. А в промежутке будет прозрачная белая ночь. И как же красиво могли бы жить люди, господи! Почему так плохо устроена жизнь?
Вопрос этот уже не раз вставал перед Яшей, но сейчас вместе с вопросом этим пришло не отчаяние, не чувство потерянности, а нечто другое. Он подумал: «Ведь должно же быть что-то в этой жизни твоим, кровным, родным и близким. Оно должно быть с тобой и в тебе, даже в неволе. Что же это?»
Вспомнилось ему: муза Клио, это она ведет рукой летописца — так люди придумали, но историю они не придумали, она в делах человеческих.
Стояли перед глазами картины прошлого, навеянные чтением книги о Соловках, и Яша с удивлением обнаруживал: в этом есть и то, что близко ему. И он приходил к пониманию, что история борьбы и трудов людей хотя несла с собой вместе с добром еще и страдания, а вместе с истинным и настоящим приносила людям и заблуждения, но это его мир, его история, его кровное прошлое. Крепкими нитями оно связано с сегодняшним, и тот, кто найдет эту связь свою с прошлым и с тем, что вокруг, тот не так уж одинок и вправе считать себя одним из тех, кто и сегодня сражается в тесном строю…
Наступила зима с густыми снегопадами и трескучими морозами. На целых восемь месяцев отрезала она Соловецкие острова от сообщения с материком. Свирепые шторма носят по морю тяжелые льдины, и, из опаски столкнуться с ними, пароходы отстаиваются до весны в затонах. Съезжает еще осенью в зимнюю свою резиденцию на материковый берег и архимандрит Мелетий; и пока не пойдут пароходы, обитель соловецкая управляется без него.
Часто наведывался к Яше в «чулан» Паисий. Приходил с Библией в порыжелом переплете и поучал Яшу умению «жить достойно». Приносил книги, прихватывал иногда из трапезной для Яши что-нибудь лакомое из монашеского обеда.
— Вы меня вроде бы жалеете, — как-то сказал ему Яша. — А за что? Я же все равно не исправлюсь: на меня и страх господний-то не действует. Я неприкаянный.
— Ничего, — усмехался Паисий. — Прикаем тебя, сломаем…
Он так и говорил: «сломаем» (а не уломаем), но не зло, даже потреплет Яшу по голове, словно бы в знак ласки и расположения, а затем раскрывает свою рыжую Библию. Яша усаживался рядом, и начинался урок.
Библейские сказания, на взгляд Яши, мало подвигали его в понимании науки жить достойно, и, не таясь, он так прямо и говорил своему наставнику. И снова тог с усмешкой отзывался:
— Все познается во благовремении, нерадивое дитя ты мое. Не берись доказывать мне своим богопротивным поведением извечную оправданность греха. Пытались уже многие…
Яша порою не понимал Паисия — «извечная оправданность греха». Что бы это значило? Вместо ответа Паисий вдруг сказал с любопытством, поглядывая сверху вниз на Яшу:
— Послушай, расскажи мне о себе. Откуда ты родом и что это было с тобой в Петербурге? Чем ты царя-батюшку прогневал?
— Царя? — Яша хлопает глазами, стараясь вникнуть в смысл услышанной фразы. — Я — его? Да что вы?
— Ну да. Ты государев пленник.
— Государев? Я?
— А ты не прикидывайся и расскажи как на духу, что там у вас было? С чего это все у тебя началось, с какого греха? Ты против царя-императора кричал?
— А разве не сказали вам? — недоумевает Яша и даже поражен: как могут не знать этого те, кто держит его здесь под замком?
Мало-помалу из пояснений Паисия Яша начинает понимать: в бумагах, присылаемых сюда вместе с преступником, часто не говорится, за что ему остров определен. Иногда пишут: «За великоважную вину». Правда, его высокопреподобие архимандрит Мелетий, бывая зимой на материке, имеет возможность вникать более подробно в обстоятельства жизни и грехопадения содержащихся здесь и отданных под его власть арестантов.
— А про тебя слух идет, будто ты в нехорошую историю попал. — С непонятным для Яши огорчением Паисий качает головой. — Жаль, не было тогда с тобой доброго наставника, вроде меня, скажем, кто удержал бы тебя, неразумного, отговорил.
«Нехорошая история», Яшу задевают эти слова, и, сам того не желая, он попадается на удочку коварного иеромонаха, заводится — и пусть его что угодно думает! Это казанская-то демонстрация — «нехорошая история»? Не знает он, значит, о событиях последних лет в Питере? Не пробились, значит, сквозь эти толстые стены вести о потрясающих всю Россию событиях?
О хождении в народ он знает? О судебных процессах по «казанскому делу», по делам «50-ти» и «193-х» слыхал?
Яша рассказывает обо всем этом, торопясь, захлебываясь словами, будто боится, что не успеет, не даст ему Паисий договорить. Но тот молчит, не перебивает Яшу, не останавливает его, а только часто с нескрываемой опаской оглядывается на дверь. Но чувствуется — откровенный этот разговор ему интересен.
— И ты там на площади флагом размахивал?
— Размахивал.
— Красным?
— Да, красным. И про землю было на знамени, и про волю. Могу перекреститься, что правда!
— И народу вашего много было?
— Да порядочно.
— Земля и воля… — бормочет про себя Паисий, и будто все не верится ему. Он наклоняется ближе к Яше, как бы давая этим понять, что тот должен говорить тише. — И что народ кричал?
— Чего кричали? «Ура!» кричали. И речь хорошая была… За все это и разогнали нас, да в кутузку, кого успели сцапать. Потом уж и суд был…