Страница 9 из 11
— И Сергей Колбасьев здесь! — А затем разрывающий душу крик:
— Миша, скажи, что я…
Кому и что сказать — осталось неизвестным. Это и сейчас мучает меня. Душу разрывал его последний крик, а я уже бежал по коридору, подгоняемый конвоиром.
Так вот почему Лещенко подсовывал мне фамилии Корнилова и Колбасьева! Хотел захлестнуть нас одной петлей. Раскрыта подпольная контрреволюционная организация писателей! Верное повышение по службе! Не встречусь ли я с моими друзьями в кабинете Лещенко? Он ведь настойчив и энергичен. Что ж, я хотел бы этого. Нам не страшно будет смотреть друг другу в глаза.
Мы не встретились. Моя встреча с Борисом в тюремном коридоре была последней. И Сергея Колбасьева я не увидел…
Я забегу вперед. О трагическом конце Бориса я узнал в Тайшетском лагере, когда с нас было снято запрещение переписки. Родственники мои, знавшие о моей дружбе с Борисом, дружбе многолетней, начавшейся в «Резце», прислали мне фотоснимок с его живописного портрета. До сих пор не знаю, кто из ленинградских художников писал Бориса. Это фото, без каких-либо надписей, но с тоненькой траурной окантовкой, объяснило мне все. Погиб замечательный поэт. Перечитайте его стихи и вы поймете, какого художника мы потеряли. Он реабилитирован посмертно. Чуткая наша молодежь достойно почтила память погибшего поэта. Учащиеся средней школы города Семенова Горьковской области, где Борис провел детские годы, просили переименовать одну из городских улиц в улицу Бориса Корнилова. Их просьба исполнена.
Поэт-жизнелюб, он так писал о смерти:
И это продолжение жизни есть, оно в стихах Бориса Корнилова.
О безвременной кончине Сергея Колбасьева я узнал еще позднее и при очень странных обстоятельствах. Выше я уже писал о реабилитировавшем меня постановлении военного трибунала. Постановление это было напечатано на машинке, помнится, на четырех листах. Дочитав до последней строки, до подписей, я обнаружил, что к моим бумагам подколото еще несколько листов с таким же машинописным шрифтом. Оказалось, что, по небрежности канцеляриста, к моей реабилитации была подколота и реабилитация Сергея Колбасьева, но посмертная. Он был расстрелян по ложному доносу какой-то Паулинь, объявившей его финским шпионом. Позднее, во время пересмотра дела Колбасьева в трибунале, она отказалась от своих показаний. Убила человека и покаялась!
Я долго сидел, стиснув голову руками, над канцелярской бумажкой, рассказавшей о бессмысленной смерти честного и талантливого человека. Сидевший напротив меня майор смотрел на меня сочувственно. Он решил, наверное, что я потрясен неожиданной реабилитацией. А я думал о Сергее, о его последних минутах, о его предсмертной тоске и томлении…
Я влюблен в его морские повести и рассказы: «Салажонок», «Арсен Люпен», «Поворот все вдруг», «Правила совместного плавания». В них романтика моря и романтика опасной, тяжелой и красивой морской службы. Он был и поэтом.
«Добрый моряк и добрый писатель», — как хорошо сказал о Сергее Адамовиче Н. С. Тихонов, прошел в своей жизни немало минных полей (надо пройти!) и погиб на мине, подброшенной подлой рукой.
Адриана Ивановича Пиотровского я видел в камере в последний раз. О его конце я узнал только в этом году, в Ленинградском отделении Союза писателей. Он реабилитирован, тоже посмертно, в 1957 году. Дружбу мою с этим мужественным, красивым и нежным человеком, завязавшуюся и оборвавшуюся в тюрьме, я считаю счастьем моей жизни. Снят запрет и с его блестящего имени. На днях я с волнением прочитал в журналах, что вскоре выйдут на свет его переводы комедий Аристофана, славного афинянина, приходившего в нашу тюремную камеру, чтобы вдохнуть в нас мужество и веру.
Сотрудники Адриана Ивановича по «Ленфильму» рассказывают, что, когда Адриан Иванович был недоволен кинокартиной, спектаклем, чьим-нибудь романом, он говорил: «Не хватает ветра. Ветра нет!»
Как же не хватало ему ветра в черные годы сталинского культа!
О судьбе Сережи Безбородова я ничего не смог узнать. Но произведений его я не встречаю в печати, а это наводит на мрачные мысли.
9
Куда нас везут?
За тонкой стенкой «черного ворона» рокотал город, и голос его казался нам безучастным, бездушным, никак к нам не относящимся. Словно город уже отрекся от нас, оттолкнул и забыл.
«Черный ворон» остановился очень скоро. Мы вылезли. Огромный двор, обнесенный высокой стеной. Рядом гудели паровозы, лязгали вагонные буфера. Падал мелкий и сухой, как соль, снежок. Я с наслаждением подставил ему лицо. А затем опять тюремная канцелярия, опять мрачно-неопрятная, с кислым запахом, с небритыми, угрюмыми, измятыми какими-то писарями. Канцелярия 1-й Ленинградской пересыльной тюрьмы, вот куда нас привезли. «Оставь надежду всяк сюда входящий!..»
Обыскивающий нас тюремный чин, удивленно пощупав мой галстук, сказал скучно сдававшему нас конвоиру:
— Службы у вас на Шпалерке не знают. Разве можно им галстуки и прочее выдавать? За это, брат, со службы снимают.
Конвоир равнодушно промолчал. Скучный разговор о каких-то галстуках и подтяжках. А для нас — снова бездна черного отчаяния. Как ликовали наши сердца, когда мы повязывали эти проклятые галстуки!
Потом нас привели в помещение, похожее и на вокзал, и на манеж, и на огромный склад. Одним взглядом не окинешь. И толпились здесь люди, как на вокзале, сидели, стояли, лежали на полу, и плыл над людьми однообразный приглушенный шум, тоже как на вокзале перед отходом поезда. Здесь поездов и ждали, поездов, увозящих в неизвестное. Это был этапный зал тюрьмы.
Меня отправили на этап ночью этого же дня.
Бывают сны, когда человек мучительно стонет, страдающе кричит и просыпается облитый потом, с колотящимся сердцем. А проснувшись, прерывисто вздыхает и не может вспомнить, что он видел во сне. Какой-то безликий кошмар. И в моей памяти эта ночь осталась таким же кошмаром.
Эшелоны под этап подавались вплотную к пересылке. Их свистки и лязганье мы и слышали, высадившись из «черного ворона». Наша этапная колонна, тысячи в полторы человек, миновала ярко освещенный тюремный двор, и за высокими его стенами нас сразу накрыл кромешный мрак. Мелкий, как соль, снег, падавший днем, превратился в крупную, твердую колючую крупу. Бесилась метель с резким ветром. За стенами двора нас ждал эшелонный конвой с собаками. Мы псов еще не видели, только слышали их злобный стоголосый лай. Потом неожиданно вспыхнули ручные фонари конвоиров, и мы увидели оскаленные собачьи морды.
Это был мучительный и жуткий путь. Конвоиры, не умолкая, орали: «Шире шаг!.. Быстрей, быстрей!..» — и мы почти бежали, задыхаясь, спотыкаясь о рельсы, шпалы, еще обо что-то неразличимое. Сзади, видимо, падали, оттуда слышались хриплые голоса, надсаженные крики конвоиров и особенно озлобленный лай, почти вой собак. Мы обходили темные пустые эшелоны и эшелоны, гудящие голосами набитых в вагоны людей. Еще полторы тысячи готовы к отправке! Иногда дорогу нам пересекали маневровые паровозы с хвостами вагонов, тогда конвоиры кричали: «Стой! Садись!» — и мы садились на снег. А собаки, когда мы садились, особенно свирепели. Они не лаяли уже, а подвывали и рычали, захлебываясь злостью. Морды их со слюнявыми оскаленными клыками были так близки от нас, что вырывавшийся из рычащих пастей пар оседал инеем на наших лицах. Я видел, как мой сосед по шеренге, мальчик-инженер, закрыл в страхе глаза.