Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 73 из 74



— Ну, пошли с богом! — засмеялась Лукия Григорьевна, поднимая за дужку тяжелую корзину с клубникой. И я рассмеялся ответно, и разом оглянулись мы с бабушкой на Макарьевку. Она поправила платок и положила руку мне на плечо:

— Бога, конешно, нету, токо изгаляться над храмом не надо! Неграмотные мужики сотворили красоту, и средства не чьи-то заморские, а наши, народные потрачены на нее! Так-то, Васько! Матери не сказывай, чо я тебе говорила. Ты уж сам большой, книжек столько прочитал и без меня, старой, все знаешь.

— Бабушка, вот бы кто-то нарисовал всех, кто с войны не пришел домой. Вот кто святые люди! — вырвалось у меня.

— Да, Васько, святые. Только больно много полегло их на поле брани! — печально вздохнула бабушка.

Я нечаянно разбередил у нее незаживающую рану: она вспомнила, конечно, погибшего сына — дядю Андрея. Тятя инвалидом воротился, и дядя Ваня все еще служит в армии. Сколько еще тех, кого я не помню, но кто никогда не увидит родной земли, своей Юровки. И всех нас, за кого они погибли.

ОБИДА

Последней, словно спохватившись, снялась с натрушенной соломы по дороге парочка овсянок. Попискивая на лету, она упорхнула в ближний трущобный колок, где и устроится на ночлег — на длинно-студеную ночь. А снегири откраснели грудками на репейнике по ложбинке еще до холодной зелени запада, угасли вместе с быстро остывающим низким солнцем.

Затемнели густо и бор, и осинники вперемешку с черемуховыми кустами, и снега по увалам. И вытаявшая из морозного морока полная луна не высветила даже санно-накатанный зимник, а по лесам вовсю властвовали и мрак, и тишина. Где-то там, в подгорье, у лесного ракитового болотца осталась гончая Гайда. Осталась обиженная своим хозяином — приятелем Димой. Он время от времени дует в медный рог, и призывно-печальные звуки разносит эхо далеко по округе, а не только ближними лесами. Но нет ответа, как нету и самой выжловки.

— Какая обидчивая, какая обидчивая! — поражается Дима, пытаясь услышать хоть какой-нибудь отголосок или повизгивание собаки.

Я понимаю душевное переживание приятеля, а он не стесняется укорять себя за вспыльчивость и горячность. Конечно, можно в сердцах и поругать Гайду, но… пинок под хвост, пинок здоровенного сильного мужика? Не трудно и представить, как больно было измученной собаке — больно телесно и душевно.

…Необычно приветливый солнечный январский день сулил нам и удачу, и радость свидания с лесом. И не терпелось испытать молодую выжловку на белой тропе, пусть и убродно-надсадной даже для более крупной собаки, чем она. Только свою ошибку мы осознали поздно: Гайда пошла с голосом вовсе не по зайцу, а за табуном козлов. Пошла горячо, порато и вскоре сошла со слуха.

— Ничего, сгоняет их до Смолокурки и вернется, — спокойно заверяет Дима. Но и он и я знали: боровое озерко Смолокурка чуть ли не у самого города, километрах в семи от просеки, где гончая взяла след козлов. А снега… без лыж нам до колен, тонут ноги у нас, каково же собаке? Она же не просто бежит, а гонит с голосом, выкладывая все свои силы, забывая обо всем на свете…

Пока Гайда не вернулась, я ушел на конец бора и наткнулся на свежую жировку зайца. Беляк покрутил кустами совсем немного и залег здесь же, в тальнике, посреди высохшей болотники. Вот с чего нам и нужно бы начинать гон, а не с той злополучной просеки, где у мелкоосинника и бурьяна облюбовали себе «жилье» не шибко-то боязливые ныне козлы.

К моему приходу Гайда оказалась уже с хозяином, мы быстро окружили бор на машине и подъехали увалом поближе к опушке разнолесья. Надо бы гончую довести на поводке до болотники, а мы понадеялись: раз я набродил там, то сшумнул козлов — тех, которые вон покормились на поле и спустились в осинник.

Ан нет, не испугались они меня, и выжловка сразу подняла их из молодых сосновых посадок, погнала за линию железной дороги.

На сей раз гон был коротким. Не успели мы распутать жировку зайца, как собака очутилась возле приятеля.



— Все! Сейчас-то и можно испытать Гайду по зайцу! — обрадовался Дима, и тут же из-за куста вымахнул на тропу матерый белячина. Гончая «ахнула» по зрячему косому и рванулась за ним. Приятель побежал следом, а я — к единственной тропе вглубь соснячка. Только сюда и должен сойти с круга беляк!

Гон окончился быстро, а заяц не показывался. Потом я услыхал визг собаки и крепкую ругань приятеля. В чем дело? Обливаясь по́том, одолел-таки убродину через осинник и наткнулся на Диму. Таким рассерженным мне не доводилось его видеть; он на мой немой вопрос лишь махнул рукой на плотно заросшее ивняком болотце:

— Там она, стерва! Не зайца гонит, а по лыжне за мной приноровилась идти. Ну я и психанул, двинул ей по заднице. Пусть знает и помнит!

— Зря ты, Дима, ее обидел. Выдохлась она за козлами, сами же мы виноваты, — пожалел я Гайду. — Зови ее и айда к машине.

— Сама приползет, нечего ее поважать! — отрезал приятель и стал править лыжню из леса на увал…

Может быть, теперь-то я и понимаю, откуда брались силы у израненного отца, когда приехал он домой после госпиталя на несколько месяцев. А тогда, десятилетний парнишкой, не мог догадаться о причине его неутомимости. Ведь не где-то вблизи Юровки, за десяток верст утянулись мы с ним за табуном козлов. Он на широких осиновых лыжах, я на узких и коротких, наспех загнутых из березовых досок.

Леса пошли незнакомые, и потому боязно стало идти в загон, вокруг дремуче-глухого болота. Ему и название, как сказал тятя, Окаянное. Да и солнышко начали закрывать громадные вершины берез, а я один-одинешенек тороплюсь окружить Окаянное, заныриваю по пояс в сыпучий снег и снова карабкаюсь наверх.

Все-таки выбрался туда, куда указывал отец — за самую высокую осину-сухостоину. Отсюдова и надо поворачивать на болото, покрикивать и стучать палкой по деревьям. С голосом ползти убродиной веселее, ну и знаю, что впереди сидит в засаде тятя с ружьем. Козлы не вышли из болота, стало быть, нагоню их под выстрел отцовой «тулки». Лишь бы, лишь бы не промахнулся он, не промазал!..

По болоту возле тальника и ракитника загривки сугробов затвердели, что тебе пол в избе, и я ходко покатил на своих маломальных лыжах. У меня на виду из ракитника взметнулись козлы и запрыгали как раз на засаду. В нетерпении я так сжался, будто бы не по ним, а в меня кто-то вот-вот бабахнет картечью.

«Трах-ах, трах-ах!» — ударил по ушам дуплет тятиной «тулки», и я завопил: «Готово! Готово!» Да с ликующим воем выскочил кромкой в перешеек, где выбрал засаду мой тятя. Он подавал какой-то знак мохнаткой из собачины, а какой — не понял. И когда у берез-тройни неожиданно поднялся из снега козел, когда отец почему-то не выстрелил ему вдогонку, мне сразу стало ясно: радостным воплем я помешал тяте добить подранка.

— Ты што, ты какого лешего орешь на весь лес?! — еще издали заругался отец и погрозил мне березовой тросткой.

Тятя никогда и пальцем не задевал меня, и словами не обижал, но тут не выдержали нервы: ведь его не раз, а дважды контузило на фронте. «Излупит, за дело излупит…» — мелькнуло в голове, и мои лыжи сами повернули обратно на болото. А отец и не собирался догонять непутевого помощника: он, опираясь на трость, скрылся в березняке по следу подранка.

Сперва от страха стучали зубы, когда я ухоронился в ракитнике, а ближе к сумеркам окрепший мороз заледенил пропотевшую лопотину, и неуемная дрожь заколотила меня в сугробе. Еле-еле выпрямился и побрел наугад меж кустами, а как окончилось болото, очутился в большом нескончаемом лесу. Глухая тишина и темень окружали меня, лишь ознобно выбеливались березы, и в просветах вершин волчьими глазами посверкивали первые звездочки.

В какой-то книжке я читал о таежных ночлегах. Но изладить нодью — надо топор и спички, нет и в помине у нас елового лапника. Разве что в снег зарыться и ждать утра. Утром я и смогу отыскать нашу лыжню и по ней возвратиться в Юровку. Вот только бы волки меня не нашли, от них вся и оборона — лыжи из досок…