Страница 71 из 74
— Вася, вставай! — шепчет отец, наклонившись надо мной с лавки. — Светает, бабушка вон корову подоила и на заулок выпустила!
Мне нечего долго собираться. Мигом вскочил, постель — с пола на полати, оделся и с корзинкой к бабушке.
С ней поели, припивая молоком, теплых травяных лепешек. Попутно вчера кобыляка возле Степахиного ложка по отаве нарвали и, как она молвила, «запаслись хлебушком дня на два». А потом корзинки в руки — и нижней улицей к Далматовскому мосту через речку Крутишку.
За ним свернули вправо и верхом угора стали спрямлять дорогу к Согре. Идем межой возле пашни, и Лукия Григорьевна кивает влево головой на густой-прегустой колок из одного шиповника:
— Своробливкой это место прозвали. А все из-за шипики. Вся-то она в занозах-иголках, как туда только зайцы пролазят!
— А почему, бабушка, колок Своробливый не выпахали тракторами при колхозах? Какая польза от него? — спрашиваю я Лукию Григорьевну.
— Ты што, Васько! — изумляется она. — Да как ето можно! Вековечно шипика растет на угоре, расцветает в начале лета, как платок кашемировый! Красота-то какая! Из нашего заулка видать. Осенью ягоды на чай и лекарство бери не выберешь, а в девках на бусы мы тут собирали. Ягоды продолговатые, нанижешь на льняную нитку — залюбуешься. Птахам всяким Своробливый колок дом родной, опять же зайцам приют. Зимой снег держит, и пашню веснами поит влагой.
Ежели бы толк мужики не знали, колок и раньше могли распахать. Долго ли выпалить огнем и корни повыдрать, много ума не надо!
Взору открывается Макарьевская поскотина с озеринками и болотцами, выше на бугре село Макарьевка, где над тополями и ветлами белой крепостью вознеслась куполами церковь. Давно, давно охота поглядеть, что в церкви, а туда, наверх, даже мужики боялись забраться. Один только хромоногий пьяница Егорка по прозвищу Линтяк залез с веревками кресты срывать, но и то пьяный и за вино. Правда, по словам бабушки, нажрался он опосля вина дармового и уходился в логу за церковью и начальной школой. Верующие старики и старухи, говорят, противились, чтоб его, утопленника, хоронили на сельском кладбище вместе со всеми усопшими. Однако волость настояла на своем. Егорка, мол, не утопленник, пусть пьяница, он совершил геройство против опиума религии.
— Заведу, заведу я тебя в церковь на обратном пути, — догадывается бабушка. — Не только архангелов поглядишь, а и срамоту покажу. Тьфу, прости меня, господи!
…Вокруг Согры мы каждое лето брали черемуху и вишенье, черную смородину и калину. А дальше не доводилось бывать. От студеных ключей, где попили всласть чистой воды, бабушка повела меня узкой дорожкой в огиб березовой Дубравы. Потом дорога раздваивалась — одна прямо на село Пески, другая вниз к речке Крутишке. По ней, влажно-прохладной, мы и стали спускаться, оглядывая высокие черемшины с чуть забуревшими ягодами. Дивно, дивно уродилось черемухи!
За лесом дорога «утонула» в заболоченную ключами низину, и Лукия Григорьевна повернула влево опушкой Дубравы. Здесь травы по пояс бабушке выдурели, и комарье накинулось на нас тучами. Пока не выбрались на обогретый солнцем бугор, перепачкались кровью. А там на пустоши и обдуве комарье враз отстало, и мы одновременно с бабушкой ахнули: ягод, ягод-то сколько! Никем не тронутые клубничные курни багровели спелыми балаболками — до того крупно налилась соком здешняя клубника! Где там, куда там тягаться нынешней, старушечьи усохшей глубяне по выжженным юровским степянкам.
— Не торопись, Васько! — одернула мое нетерпеливое желание тотчас накинуться на ягодник. — Не убегут, не укатятся наши ягодки-то!
Она скинула заплечный мешок с провиантом и кофту на перевитый мышиным горошком лабазник. Оттуда с писком, низко припархивая над пустошью, поднялся выводок сытых тетеревят, засновали рябенькими шариками кургузые перепелята. Тетеря недовольно заквохтала и закачалась на ветке ближней березы, а перепелки даже и не взлетели — скрылись в травах следом за цыпушками.
— Благодать какая, Васько! — развела руками бабушка на окрестности. Перед нами левобережьем закрывала полнеба самая длинная и высокая дубрава, ниже к речке, сокрытой тальниками и черемухой, волновались желтеющие ржаные поля, еще ближе возвышались словно наспевшие за лето зароды сена с ястребами на загривках. А по нашему берегу угорьями колки и рощицы перемежались пустошками, еланками. И неужто по всем столько ягод? Разве выбрать нам двоим, столько добра пропадет?! Не нам ли хвасталась чечевица с талины:
— Вишню вижу, вишню вижу!
— Рано, рано брать вишенье, не приспело еще! — бормотала с улыбкой бабушка, ссыпая в запон горсть за горстью сладостно и пьяно пахнущие ягоды.
В полдни разогнулись мы с бабушкой и не могли не подивиться! Покружали-поползали чуть дальше березовой опушки, а корзины с верхом полны клубникой. В мешки брать жалко: издавятся сочные ягоды, слипнутся в комок. Разве что в запон?
— Раз набрались, то и засветло домой придем. Айда, Васько! В запоне только ягоду зря портить, — угадала, о чем я думал, Лукия Григорьевна. — Ну и этой ноши досыта!
Жаль оставлять ягоды на корню, как жаль, шибко жаль, что Индуса застрелил на собачью ягу Колька по прозвищу Глыза. Он много тогда перевел кобелей, пока бегалась ихняя сучка. А то бы тетеревят погоняли с Индусом — вон их сколько по подгорью на пустошках! Правда, сейчас нужды особой нету сбивать тетеревят палками: тятя дома и настреляет из ружья.
Нам не впервые оставлять ягоды «на опосля», и если не доведется снова прийти, то все равно не пропадут. Может, кто-нибудь из людей наткнется или птицы с барсуками насытятся. «Земля для всех родит, а не кому-то одному», — приговаривает бабушка в таких случаях.
Лукия Григорьевна правит обратную дорогу к речке, где мы напились воды и поели лепешек. Бабушка прищурилась на кусты и вспомнила:
— Давай пересекем течение Крутишки здесь. Давно я собираюсь показать тебе красную смородину, у нас по юровским лесам одна черная. А она во-о-н, у изворота! И ягоды как раз поспели.
Босыми ногами зябко по сырой и зыбкой земле в травах — ключи тоже близко, только не выбились наверх, как в Согре. Лезем камышами и таловыми кустами, а когда они неожиданно кончаются, я вздрагиваю — прямо под ногами внизу темнеет глубью омут. Однако раздумывать некогда: бабушка ставит корзинку и машет мне рукой. За омутом у булькающего ручья-она молча разнимает смородиновые кусты, ветки с пушком на листьях, и я не верю глазам: столько темно-красных ягод, до того прозрачных — все семечки видать!
— Ты отведай, Васько, отведай! — говорит бабушка. — Сегодня не во что брать, а завтра подвернем сюда.
Вкусные ягоды красной смородины, и совсем не кисло-терпкие, как у черной! А ее здесь тоже много, только пока черная не подошла, в тени и вовсе зеленая.
Когда мы продрались сквозь камыши и тальники по пойме речки, когда поднялись на угорину и оглянулись, то расстояние не показалось далеким. Однако торить тропу босиком по студеной, как весной, воде трущобами — маетно. Зато как тепло и уютно на прогретой дорожке вдоль ржи! А впереди Макарьевка и церковь-громадина, куда пообещала утром завести бабушка. Интересно, какой срам в ней она покажет?
Топаем дорожкой, а по ржи то и дело зовут друг дружку перепела: «Выдь сюда, выдь сюда!» Радуются вёдру и ласточки: высоко над нашими головами роятся, щебечут, словно и не мушек ловят, а играют в догонялки. Их у макарьевцев много, и лепят они свои гнездышки под церковным куполом звонницы.
В селе с бабушкой то и дело здороваются, и она поясняет мне: «Сюда выдавали замуж родную сестру Анну за Петра-двоеженника. Свое прозвище он получил за нерусскую дикость — две жены имел. Обе они и замерзли буранной ночью. Ехали с Петром из гостей, отослал их дорогу искать, а сам угнал на лошади домой. Анну нашли по пазухи в снегу. Как взялась правой рукой за березку, да так и окоченела. А Дарья, вторая жена, в кусты забрела, тонула-тонула сугробами и под талины присела, ну и уснула насовсем»…
Я вздрагиваю, как на зимнем ветродуве, и гляжу за Крутишку на увалы. Вот откуда взялись там Дарьины кусты и Аннина береза… Считай, чуть не полвека минуло, а названия сохранились у людей в памяти о загинувших женщинах. От старших к молодым передаются названия, но, не случись сегодняшнего разговора с бабушкой, вряд ли бы я узнал, почему женскими именами окрестили таловые кусты в ложке и березу на угоре.