Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 61 из 62

Я знал этот каламбур, чем немного огорчил Ивана Афанасьевича.

— А вот Шура, профорг цеха, не сразу догадался, — сказал он. — Но и он все загадки разгадывает. Девятнадцать лет, а смышленый парень. Сначала, когда пришел в цех из ремесленного училища, никакого сладу с ним не было. Подо все станки лез. Чуть руку не испортил. А теперь настоящий металлист. Веселый. Надо на вокзал ехать, а он с ребятами потащил меня в кладовку, на весы. Свешали. Вернусь — снова вешать станут. Надо прибавить в этом «Цихис-дзири» килограмм или два. А то неудобно перед ними… Да я, сказать по секрету, пока тут в окошко глядел, на килограмм поправился… Сколько времени до Ленинграда телеграмма пойдет?

— Час или два.

— Не больше?

— Не больше.

Иван Афанасьевич снова встрепенулся, словно петух, готовый запеть, и спросил:

— А ну-ка: арбуз весит килограмм и еще пол-арбуза. Сколько весит арбуз?

Так прошли еще сутки.

Днем в вагоне потемнело и зажглись слабые лампочки. Поезд въехал в туннель. Грохот колес стал отдаваться в ушах так оглушительно, как будто мы двигались по громадной кузнице. Отчетливо слышалось фырканье паровоза, словно его прицепили к нашему вагону. Через несколько минут постепенно стало светлеть, пыхтение паровоза отдалилось, грохот колес ослаб, и мы выехали в бесцветный дневной свет.

Вплотную под окнами торчали слоистые серые отвесные скалы. На одной из них, косо уцепившись за камни, росло корявое дерево. Иногда скала расступалась, и становилось видно, как медленно и важно выдвигались одна из-за другой горы, покрытые ослепительно зеленой травой. Горы приближались вплотную к окнам, отступали, сменялись, и только одна, самая дальняя и самая высокая, с лиловым утесом на вершине, неотступно следовала за нами, поворачиваясь к поезду то одним боком, то другим. Время шло. Горы громоздились все выше и выше. Казалось — поезд блуждал в тесном глубоком ущелье. Из-за частого чередования света и темноты туннелей читать было невозможно. Я задремал. Голос девушки студентки разбудил меня.

— Дельфин, дельфин! — кричала она.

Я вскочил и высунулся в окно. Гор не было. Был огромный воздушный простор. Море сияло совсем рядом, у самых вагонов.

Сквозь прозрачную воду виднелось булыжное дно, водоросли, похожие на цветную капусту, солнечные змейки и тень нашего поезда. И тут я в первый раз увидел, что Иван Афанасьевич улыбается. Что его радовало? Море ли, огромное искристое море, посреди которого стоял разноцветный двухтрубный лайнер, или голубое чистое небо, или белые, как бумага, мартыны, перелетающие с камня на камень.

— Смотрите-ка, и тут работают, — сказал Иван Афанасьевич, улыбаясь во весь рот. Улыбка его была так светла, что и я улыбнулся, глядя на него.

Вдоль берега стояли бетономешалки и транспортеры. Тысячи голых по пояс, загорелых людей строили в то лето подпорную стенку.

Через несколько часов поезд бесцеремонно въехал прямо на Тбилисскую улицу города Батуми и пошел мимо ларьков с надписью «Пиво — воды», мимо парикмахерских и фотографий, мимо домиков с балконами и разноцветных скверов. Было жарко. На улице виднелись впечатанные в асфальт листья деревьев. Собаки лежали в тени, словно неживые. На вокзале Иван Афанасьевич дал какую-то длинную телеграмму, и мы с ним расстались.



Через несколько дней я случайно встретил Ивана Афанасьевича в Батуми. Он искал металлические муфты. Оказывается, в его доме отдыха проводили водопровод и работа стояла вторые сутки, потому что нехватало муфт на пять осьмых дюйма. Иван Афанасьевич был весел, как и в последний день нашей поездки, непрерывно загадывал мне загадки и по-детски радовался, если я не мог отгадать их. Узнав о том, что я возвращаюсь в Ленинград самолетом, он попросил свезти его жене персики.

Мария Сергеевна, жена его, та самая женщина в макинтоше, которая плакала на перроне, увидев мою загорелую физиономию, сразу догадалась, откуда я приехал, и еще в коридоре засыпала меня вопросами о муже.

Я мог рассказать ей только о поисках Иваном Афанасьевичем муфт на пять осьмых дюйма и о трех днях, проведенных вместе с ним в поезде. Я рассказал Марии Сергеевне, что Иван Афанасьевич сначала был сильно не в духе, но к концу пути заметно повеселел и даже сыграл два раза в домино.

— А ведь это чудеса, что он так быстро отошел, — сказала Мария Сергеевна, — сильно обидели человека…

Хотя прошло больше года с тех пор, как я разговаривал с Марией Сергеевной, до мельчайшей подробности вспоминается мне строгое лицо этой женщины, с резкими, как у мужчины, морщинами, ясный взгляд ее голубых глаз, серые, кое-где серебристые волосы — видно, начала когда-то она седеть, да раздумала.

Мерно постукивают колеса поезда, свистит за окнами метель, я лежу, глядя на выкрашенный масляной краской потолок вагона, и как будто снова слышу голос Марии Сергеевны.

«Всегда, как новый заказ на заводе начинали, — говорила она, — Иван Афанасьевич сердитый становился такой, неприступный. Придет домой поздно и ворчит — «не дают на старости лет покоя». Да это все так, для виду. На самом деле приятно ему было, что без него не обходятся, что техники приезжают к нему, а директор, бывает, свою машину присылает, когда нужно вызвать на совещание какое-нибудь. Ворчит, ворчит, а едет да еще в усы улыбается, когда никто не видит. Шестьдесят семь лет, а словно ребенок.

Вот дали нам новый заказ — лопасти какие-то. Разговору об этих лопастях хватило на целый месяц. У нас в квартире три семьи живут, и все мужчины на одном заводе работают. Соберутся на кухне курить — и начинают спорить, как ее размечать да как обрабатывать. Петька соседский во второй класс ходит, а тоже ему интересно: пристал к Ивану Афанасьевичу, чтобы сводил его на завод и показал эти лопасти. Иван Афанасьевич обещал сводить, если Петька станет приносить пятерки.

Моему Ивану Афанасьевичу исполнялось тогда пятьдесят лет работы на заводе. И для своего юбилея решил он исполнить этот заказ особенно хорошо. До ночи с чертежами сидел. Прибор для пространственной разметки придумал. И вот наступил первый день работы над лопастью. Иван Афанасьевич надел выходной костюм — поехал на завод. А для меня — тоже словно праздник. Сготовила обед хороший. Накрыла на стол. Сижу — жду. В шесть часов слышу — отпирают дверь в коридоре, слышу — Петька кричит: «Дядя Ваня, а у меня пятерка по арифметике!», а мой Иван Афанасьевич, добрая душа, на него, на Петьку, как зашумит! Что случилось? Звоню в цех. А Шурка, профорг, смеется: «Покупайте мастеру трусы, поедет нырять в Черное море. Вырвал для него путевку на двадцать четыре дня». Такой шалопут этот Шурка. Как зайдет посидеть, так после него целый день посуда в буфете звенит».

Вспомнив эти слова Марии Сергеевны, я снова перевожу глаза на парня с рассыпчатыми волосами, спящего на боковой полке. Лицо у него сердитое, такое сердитое, как будто ему очень не нравится то, что он видит во сне. Интересно все-таки, как это ему удалось уговорить Ивана Афанасьевича ехать на юг. «Завтра надо расспросить», — решаю я.

Поезд идет. Равномерно, тихо постукивают на стыках колеса, и снова в ушах моих звучит рассказ Марии Сергеевны:

«Подала обед. Молчу. С ним лучше молчать, когда сердится. Он ни суп не доел, ни второе. Сидел, сидел и говорит: «Это директор не знает. Вот вечером приедет на завод директор, узнает, отменит отпуск — и все. Позвонит мне — и все».

Долго не ложился спать Иван Афанасьевич — все сидел и ждал звонка. Как позвонит телефон — так он в коридор. А там все соседскую Лиду подруги вызывают. Ночь наступила, радио перестало говорить, а он все сидит. И я сижу. Опять звонит телефон. Иван Афанасьевич меня послал. Слушаю — директор говорит. Узнал мой голос и говорит: «Передайте мастеру, чтобы отдыхал, поправлялся, передайте пожелание счастливого пути».

Вернулась я в комнату, посмотрела на Ивана Афанасьевича, и так мне его жалко стало, что язык не повернулся передать ему слова директора. Сказала что-то пустое и легла.

Было время — ни в одном большом деле без Ивана Афанасьевича на заводе не обходились, а тут, видите, и обошлись…»