Страница 21 из 91
Горюновы давно звали нас к себе, но мы оставались в подвале у Глуховых, потому что рядом был наш дом. Теперь он сгорел, и нам не за что там держаться. Дома Глуховых тоже не стало, нет и всей нашей улицы. Да и всего поселка почти нет. Если бы сейчас вдруг окончилась война, все бы мы так и остались жить в блиндажах и убежищах. Но война продолжается, и нам нужно думать, как жить дальше, потому мы и у Горюновых.
У них отличный блиндаж, может, самый лучший во всем поселке. Строил его дядя Миша, а какой он мастер, знают все — первый на заводе.
— Его и в армию потому не брали, что без него нельзя, — объяснял нам Витька. — На заводе сейчас все больше женщины, он их всех учил…
Теперь и дядя Миша, и Сенькин отец, и все другие, у кого была броня, на войне. Мой отец шел на нее, а к ним она пришла сама. Про рабочий батальон нашего поселка ходили слухи, будто его бросили за Тракторный завод, — туда, говорили, прорвались танки. Потом вроде бы ополченцы воевали на Мамаевом кургане. Кто-то из нашего поселка видел на переправе раненых из батальона. Они рассказывали, что половину людей выбило в первый же день, еще под Тракторным. Там вроде бы погиб и дядя Миша Горюнов.
Об этом с Витькой не говорю. Я уже знаю столько убитых, что нечего причислять к ним тех, кого не видел своими глазами. Для семьи Горюновых и для меня дядя Миша — живой. Кто-то же удерживает фашистов, не пускает сюда. Раз уж он здесь, под землей, такие хоромы соорудил, фашистам с ним нелегко справиться.
Блиндаж большой, в три наката бревен, внутри обшит строгаными досками, «вагонкой». Сделаны отличные нары, в стенах полочки, в большой нише — вроде погреба, там Горюновы хранят продукты. Все добротно, все надолго, словно дядя Миша знал, что сгорит их дом и семье придется жить в этом блиндаже.
Места хватило и нам, и нашим пожиткам. Мы пришли не с пустыми руками, у нас полмешка муки, большая сумка пшена, мы гордились этим богатством. Но когда все это поставили в нишу рядом с продуктами Горюновых, то поняли, насколько мы беднее их.
У Горюновых — сало, солонина, гречка и даже рис. Пышки они пекут из чистой муки, а наша мама, как только начались бомбежки и перестали выдавать продукты по карточкам, сразу начала подмешивать в муку тертую картошку, свеклу, отруби.
Горюновы люди нежадные, и мы зажили припеваючи. Только бабка Устя у них строгая, порядок во всем любит, на нас покрикивает. Но она незлая. А уж нам с Витькой благодать, весь день вдвоем, даже спим вместе.
У нас с ним свои обязанности по блиндажу: следить, чтобы в питьевом баке была вода, носим ее от Коршуновых, метров за шестьсот-семьсот. Научились бегать с ведрами на коромысле, и вода не расплескивается. Кроме того, каждый день должны разводить огонь и варить обед. Еду наши мамы готовят в блиндаже, а дальше уже наша забота. И вот тут-то требуется от нас настоящая сноровка и военная хитрость.
Горюновский блиндаж на погорелье, открытом месте. Значит, огонь и дым надо прятать. Огонь-то можно, а дым? В поселке гибли люди из-за этого проклятого дыма. Как только где-нибудь начинают варить еду, так сразу же туда летят снаряды или мины. Так погиб не только Костя Бухтияров.
— Солдаты в своих окопах могут обойтись без огня, — рассуждал Витька. — У них сухари, хлеб, консервы…
— Да и горячее им приносят, — поддержал Витьку Сергей.
— Приносят, если не сильно стреляют, — оживился Витька. — А нам как? Муку, пшено или сырую картошку есть не будешь. Надо варить.
Сергей, соглашаясь, кивает головой. Сергей наш помощник. Правда, мать его не выпускает из блиндажа, но он все же нет-нет да прорвется туда, где мы мастерим свою кухню, хитрим, обманываем фрицев. Вырыли яму и сложили в ней из кирпича печурку. Я видел, как Степаныч делал свою, и мы сделали нашу точь-в-точь по его образцу: положили металлическую плиту, приделали дверцы и поддувало, вывели дымоход.
— Все как в лучших домах, — хвастал Виктор.
Пока стояли погожие дни, обходились углем — на любом погорелье его навалом. Уголь не дымит, его только надо разжечь. Но вот пошли дожди, и все раскисло. Даже дров сухих нет.
И мы с Виктором стали соображать, как бы избавиться от дыма. Начали собирать на погорельях трубы. Всякие: чугунные, из жести, даже приволокли длиннющую асбестовую. Сложили из них трубопровод и подвели его к нашей печурке. Трубопровод уходил в груду кирпичей и развалин, оставшихся от горюновского дома.
Боялись, не будет тяги. Даже матери не верили в нашу затею. А зажгли огонь, и все получилось — гудит, как в топке паровоза.
Дым идет по трубам и метрах в двадцати от печурки расползается по кучам битого кирпича.
Печка была нашей маленькой радостью, нашей победой над немцами.
Перебравшись к Горюновым, мы словно попали в западню. Жизнь с каждым днем ограничивалась, сжималась, и вот она уже загнана в горюновский блиндаж, будто в мышеловку, из которой некуда податься: позади Волга, а впереди враг.
— Провались они в тартарары, эти проклятые германцы, — сокрушенно говорила бабка Горюновых. — И когда уж их отгонят?
— Скорей нас здесь всех перебьют, — ответила ей тетя Нюра, Витькина мать. — Вон уже и Борисовых нет, и Сальниковых. Никого не остается на нашей улице…
Почти всегда такой разговор кончался спором, где сейчас наши, а где немцы, и тут чего только не говорили. Кто-то видел немецких автоматчиков в овраге. Вроде они уже вышли к Волге и ночью бродят по поселку. Где наши, тоже толком никто не знал. Одни говорили, что все еще по бугру держатся, другие уверяли, что скатились к шоссейной дороге, а третьи утверждали, что стрельба идет уже у «полотна». А это всего в полукилометре.
Последнее утверждение походило на правду: там мы сами еще недели полторы назад видели свежие окопы. Но по окопам нельзя определить линию фронта. Окопы везде, даже на нашей улице. На этой страшной войне ничего нельзя понять. Все вдыбки, все вверх дном.
Иногда казалось, что по заводскому району лупят из орудий и минометов и немцы и наши. Бьют, пока здесь все не сровняется с землей. Последний раз я видел красноармейцев, наверное, неделю назад. Вечером, когда уже совсем стемнело, по поселку брели раненые. Догорали дома на Верхней улице. Мы с Витькой стояли у входа в блиндаж. Запомнился мне здоровенный красноармеец. Он прыгал на одной ноге, опираясь на винтовку, как на костыль. Поравнявшись с нами, выпрямился, и я увидел, какой он большой.
— Уходите отсюда, пацаны, — сказал, переведя дыхание. — Вас же минами порежет.
Мы так были поражены этим молчаливым шествием раненых, что не заметили, как начался минометный обстрел. Красноармейцы брели медленно, ступая осторожно, но поддерживая друг друга, будто шли по тонкому и скользкому льду. Мы стояли и смотрели на них, они на нас. И только еще один спросил:
— Далеко до берега?
— Нет, метров шестьсот, — ответил Витька.
— Мне и это далеко, — отозвался красноармеец и, еще ниже опустив голову, побрел вниз к реке.
Как прошли те раненые в конец улицы, так здесь больше никого и не было.
Правда, теперь и мы уже не бегаем по поселку, как раньше, а сидим, словно суслики в своей норе. И поселок кажется вымершим, все затаились и ждут. Чего мы ждем? Хотим переждать войну. А ее, наверное, нельзя переждать. Она то обманчиво затухает, то вдруг остервенело вспыхивает, и тогда молотят по поселку и с бугра и из-за Волги.
А вчера мы с Витькой видели немца. Разжигали свою «печь-агрегат», и вдруг вдоль нашей бывшей улицы на бреющем прошмыгнул самолет.
— Во! — заорал Виктор. — Прямо пешком по головам.
Мне показалось, что летчик нарочно накренил машину, чтобы разглядеть нас. Он прошел так низко, что я заметил очки и черный шлем. Летчик был большой, почти упирался головой в «фонарь», а может, он приподнялся, разглядывая, что мы делаем в своей яме?
Витька уверял, что видел лицо летчика.
— Прямо зубы блеснули, а лицо чугунное, и очки здоровенные.
Мы долго спорили, какой это был самолет. Мне показалось, «мессершмитт», а Витька уверял — «хейнкель».