Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 14



Перед Асей тетрадь… Нет, не та, где любовь и разлука, а другая. Вполне современного вида, черно-глянцевая, с черепом и розой и каллиграфически выписанным сонетом Шекспира на обложке. В тетради формулы, задачи и ненавистные – злокозненные до маниакальности – квадратные уравнения. Решения перечеркнуты, потому как даже Ася понимает, что никаких отрицательных дискриминантов, а также иксов-игреков равных скольким-то там сотым в периоде быть не может в школьном учебнике. Стало быть, решение неверное и ну его совсем. На контрольной, если такое чудо-юдо попадется, то или повезет, наконец, раз в жизни и само собой решится, или спишется, или попросту сойдет и так.

Если бы не цифры, знаки и латинские буквенные условности! Если бы солнце, дороги, деревья, дожди, туманности и созвездия…

По Асиной вселенной сумасшедшим вихрем разнесло некий образ. Иногда кажется, что недолго вычерпать из космоса каких-то полвека или пусть немного больше, пропустить сквозь пальцы лишнее и – сложится головоломка. Сложится головоломка – портрет мальчика, юноши с фотоаппаратом.

Какой-то кекс в панамке и уродских штанах снимал сегодня у Летнего сада. Наверное, из тех уличных кексов, которые щелкнут и суют в руки бумажку с телефоном, чтобы вы позвонили и, заплатив втридорога, забрали свою фотку, чаще всего безобразную.

Или?.. И на мгновение перехватывает у Аси дыхание, на мгновение возвращается вечернее солнце у Михайловского замка, бьющее в спину, слепящие блики на воде. И мальчик по другую сторону мостика, наводящий на нее большой длиннофокусный фотоаппарат, мальчик, которого она по привычке своей витать в облаках толком и не разглядела.

А вдруг?.. Нет, не может такого быть, думает Ася, потому что настроение из-за алгебраической пытки хуже некуда. В следующий момент она задает себе вопрос: а почему не может? Ради чего тогда была затеяна прогулка? Чтобы встретить судьбу и не узнать ее? Надо было остановиться – остановить мгновенье, как на фотографии. Разглядеть. Разглядеть, понять и – может быть, узнать, вспомнить, протянуть руку. Но теперь…

Ася уныло сидит над математической тетрадью. Вдруг тетрадь странным образом, верно под воздействием Асиных размышлений и сожалений, начинает меняться и превращается в ту старую, пожелтевшую, с рассыпающимися страницами, что стала так дорога…

Иногда мне кажется, что я тебя вживую помню, Мишка, что я сама знала тебя с рождения. Я помню…

«Я помню, что волосы у тебя выгорали до белизны в первые же солнечные майские дни, а глаза, наоборот, темнели, из светло-серых становились… Становились цвета белой ночи. Вот! Я придумала это сравнение или нет, не знаю, не вспомнить что-то. Но я тут стала поэтессой, Мишка, и мне, наверное, будет стыдно, когда ты прочтешь мои записи. Если прочтешь… Но мне надо помнить, не забывать, и поэтому я записываю. На всякий случай. И боюсь подумать, на какой такой случай.

Я помню, что летние брюки из светлой рогожки у тебя всегда были измяты, несмотря на то что ты отпаривал их „с рвением“, как говорила твоя мама. Помню, что рубашка в сине-рыжую клетку всегда выползала из-под ремешка и пузырилась, и была она потерта вокруг ворота и на правом плече жесткой перевязью, на которой висел фотоаппарат…

Ты не забыл меня, Мишка? Ты мне пишешь? Мне даже страшно, насколько ты стал дорог мне…»

Город за окном потемнел и лишь контурами выступал на фоне неба. Небо, наоборот, словно прояснялось: дневную белесую эмаль вытесняла прозрачная и глубокая ночная прозелень. Окно было распахнуто, в Асиных лохмах гулял сквознячок, математическая тетрадка валялась на полу и была попрана плюшевым тапком. Ася почти спала, опершись о подоконник локтями. В дреме складывался монолог и – созревало некое решение.



Мне даже страшно, насколько ты стал дорог мне… Что, спрашивается, теперь делать? Кто из нас сочинил тебя, Мишка? Я или она? Ты, наверное, совсем не идеальным был, живые люди не могут быть идеальными. Ты, наверное, был упрям, по-мальчишески неряшлив, ростом невысок и узкоплеч – не успел еще вырасти по-настоящему, не так уж и красив ты, наверное, скорее, обычен, и не очень-то умел любить – не довзрослел еще до любви. Но… Вот вопрос: с какими генами, с какой кровью передается мечта? Мишка, чья ты выдумка, чье изобретение? Я готова поверить в переселение душ, если ты и правда был. Потому что я уже почти не я, а она. Или мы с ней – одно целое, одно и то же. Я как будто бы все помню сама и жду. Я бы тебя наколдовала, если бы смогла. Или нашла бы ту сумасшедшую старуху, которая напророчила.

Как там дальше? Я ведь наизусть, оказывается, помню даже то, что помнить не хотелось бы.

«…Ты не забыл меня, Мишка? Ты мне пишешь? Мне даже страшно, насколько ты стал дорог мне. Иногда я готова сложить в котомку, в „сидор“, все самое необходимое и сбежать домой. Но это будет дезертирством. У всех ведь кто-то дома остался. А с дезертирами разговор один. Я двоих таких видела, Мишка, когда их поймали. Они были какие-то изломанные, какие-то… как хворост. И грязные, ободранные, в крови и черные – от побоев. И полумертвые – от стыда и ненависти, своей и чужой, как Георгий Иосифович сказал. Мне кажется, он их жалел. Дядя Сережа, гармонист наш, тут же дал ему спирту из своей фляжки и исподтишка погрозил кулаком, но я случайно увидела. Дядя Сережа заметил и мне тоже погрозил – мол, ни слова никому… А я и не собиралась сплетничать. Какие сплетни, если за ними, за этими двумя, смерть стояла. Говорили, что это были отец и сын, встретившиеся на фронте. Сын – лейтенант, отец – рядовой…

Помнишь, как мы маленькими еще любили страшилки друг другу рассказывать? Про врагов, про шпионов, про злодеев-людоедов всяких, про страшные пытки? Иногда мне кажется, что все наши страхи и выдумки ожили и оказались страшнее, чем мы могли себе нафантазировать. И как-то все просто, обыденно. Когда кровь по вычерненному лицу течет и постепенно темнеет, когда глаза белые и незрячие от боли, это очень страшно, Мишка, но теперь – обыденно…

Мы, кто постарше в ансамбле, иногда помогаем в госпитале, санитарим у выздоравливающих. Я понимаю, что это не слишком необходимо – есть кому там полы мыть или воду в графины наливать. Но в жуткие послеоперционные палаты, откуда вой доносится, нас не пускают, жалеют…

Нет-нет, я не хочу об этом. Я о другом хотела.

Знаешь, мы за грибами ходили. Очень рано, после тепла, дождей и прямо тропических каких-то гроз появились подосиновики. У них толстые крапчатые ножки и необыкновенно красные шляпки – как на картинке в твоей детской книжке с загадками. Помнишь:

И земляника рано созрела: как на стежке, на дорожке вижу алые сережки… Вот мы взяли сумки и пошли в лес – чтобы разнообразить стол, сказал Георгий Иосифович. Лес высокий, светлый. Сосны, березы и цветущая трава. Разбрелись, и я немножко заблудилась. Ты ведь знаешь, как я плутаю даже в городе. А уж в проходных дворах! А в лесу! Ты ведь знаешь, что я всегда уверена, что знаю, куда идти, а оказывается, все наоборот. Что-то у меня в голове перевернуто, какой-то компас неправильный, наизнанку вывернутый. Но ты не беспокойся, я только немножко заблудилась, даже не успела испугаться – меня сразу наши отыскали. И отругали, конечно, за то, что забрела против инструкции. Но – ты понимаешь, Мишка, к чему я о таких пустяках пишу? Я знаю – понимаешь. Так вот.

Я заблудилась (ну на пять минут каких-то!), стояла, смотрела вверх, вокруг, дятел стучал (и совсем не похоже на пулемет, как они все считают), и… надо ли продолжать? Ведь ты уже догадался, о чем я. О той старухе, конечно, которую мы, заблудившись, встретили в Павловском лесу. Потому что какой это парк? Это настоящий лес, чуть сойдешь с дорожки. И белые цветы земляники, и черничники, и комары, и заводи с болотной травой, и дремучие елки васнецовские.

А старуха-то? Прямо как из елки вышла. Помнишь? Мы ведь не заметили, откуда она взялась. Мы тогда посмеялись с тобой, решили, что она старая и бредит. Но теперь мне кажется, что не была она такой уж старой – высокая, худая, глаза блестящие. Ну и наговорила она нам… А ведь война-то, как она сказала – „многоубийственная“, и вправду началась… И, Мишка, может, и все остальное, что она наговорила, тоже правда? Про семьдесят лет я, конечно, не верю. Но, может, мы не расслышали, а она сказала не семьдесят, а семь?..»