Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 39 из 79

Итак, семь лет назад он чуть не расстался с жизнью ради этого человека. Теперь получил от него в благодарность донос. Хорошо еще, что у автора «Литании» недостало злобы и наглости выступить открытым обвинителем, когда дело дошло до суда. «Мистер Лилберн, — заявил ему судья с плохо скрытым разочарованием, — против вас нет никаких формальных обвинений». Им не оставалось ничего другого, как выпустить его.

Не успел он выйти на свободу, как получил два ушата грязи, оскорблений, клеветы. Первый — от Принна, под названием «Разоблаченный лжец», второй — от того же Баствика. Оба памфлета лежали на его столе и только что не дымились. Его объявляли вечным смутьяном, раскольником, запевалой индепендентов, главарем сектантов, сеятелем анархии. Наконец-то он осознал всю меру их ненависти. Теперь он был готов ко всему. Его тайный издатель, Овертон, заходил вечерами, с наступлением темноты, и уносил написанное наборщику партиями. В случае внезапного ареста хотя бы часть работы будет спасена.

Под лестницей снова раздались женские голоса, потом шаги, скрип ступеней. Элизабет открыла дверь, подошла к столу, присела и, отодвинув локтем бумаги, поставила на освободившееся место поднос — хлеб, ветчина, чашка бульона. Когда он поднял глаза, она держала в руках листок пробного оттиска и взглядом спрашивала: «Можно?». Он кивнул и вернулся к работе, но сосредоточиться не мог, ждал, не скажет ли чего. За те два месяца, что он провел в тюрьме, она и сама замешалась в памфлетную войну: выпустила с помощью Овертона анонимную «Пилюлю для доктора». Написано было слабо, сумбурно, но все равно он был тронут. По отношению же к чужим писаниям ее чутье на фальшивый тон, на пустое бряцание словами оказывалось безошибочным. Несколько раз ему уже доводилось краснеть от ее замечаний. Пухлые губы сходились и расходились во время чтения, голова согласно кивала. Потом она отложила листок и, на минуту прижавшись к его темени щекой и погладив по волосам, вышла, так и не сказав ни слова.

Он вздохнул, отхлебнул бульона и снова взялся за лупу.

«Я свободный человек, да, свободный английский гражданин, и с мечом в руке на поле брани я проливал кровь и рисковал жизнью для защиты своих прав, и я не знаю за собой ни одного поступка, который давал бы вам основание лишить меня этой свободы и всех наследственных и врожденных прав, дарованных нам „Великой хартией вольностей“».

Сколько раз уже доводилось ему слышать упреки, что в своих статьях он слишком много говорит о себе, слишком часто подменяет анализ политического положения в стране бесконечными рассказами о собственных страданиях. Он слушал такие упреки, вздувая желваки, хотя внутренне соглашался и просто ничего не мог с собой поделать. Вот и теперь он не сумел вовремя поставить точку. История его последней схватки с пресвитерианами занимала лишь первые двадцать страниц. То, что следовало дальше, было похоже на раздерганное жизнеописание, захватывающее даже школьные годы. Описание стычки с Манчестером, оборона Брентфорда, свары в Линкольне зимой 1644-го, выход в отставку (не мог же он служить в армии, которая требовала от всех офицеров клятвы верности пресвитерианству), разбирательства в парламентских комитетах, где он пытался получить хотя бы частичную компенсацию, а председательствовавший Принн издевательски предлагал ему поклясться, что его расчеты верны, и вдруг снова прыжок назад, к временам заключения во Флитской тюрьме, когда он однажды, заподозрив покушение на себя, забаррикадировался в камере, — все это теперь катилось перед его глазами беспорядочной, горячечной сагой, набранной мелким шрифтом на семидесяти страницах. Тут и там торчали вставные документы: его петиции в парламент и лорд-мэру, резолюции комитетов, расписки, письмо к парламенту от Кромвеля в поддержку его требований («…горько видеть, как человек теряет все свое состояние, отдаваясь беззаветной борьбе за общее дело, и как мало людей принимает это близко к сердцу»).

— Дорогой Ричард, это невозможно! — Он с грохотом отодвинул стул и пошел навстречу входившему в дверь Овертону. — Вы гоните меня, не даете передышки, я не могу сосредоточиться. Это нельзя печатать в таком виде. Кто станет читать подобную мешанину? Я должен урезать все на три четверти. И предупреждаю: мне понадобится на это не меньше недели.

— Воля автора — святыня, закон. Как прикажете поступить с первой половиной, которая уже отпечатана? Сжечь? продать на обертки? Вы, очевидно, добыли денег, чтобы оплатить бумагу и расходы печатника. Но почему именно неделя? Вам твердо обещали, что за это время пристав со стражниками не постучат рано утречком в вашу дверь?

Овертон расхаживал по узкой мансарде со шляпой в руке. Вся его сухощавая фигура, казалось, была составлена из островытянутых треугольников, больших и маленьких, прочно сочлененных друг с другом в коленях, шее, локтях, запястьях. Некоторые фразы он сопровождал быстрыми, ироничными полупоклонами.

— К слову сказать, мне удалось, кажется, выяснить подоплеку вашего летнего ареста. Все, что они взвалили на вас, лишь довесок. Главное, им срочно нужно было нанести контрудар.

— Кому?

— Индепендентам. За две недели до вас парламент осудил рьяного пресвитерианина за клевету на Генри Вена и Сент-Джона.[31] Знаете, что он получил? Две тысячи фунтов штрафа и пожизненный Тауэр. Можно представить себе панику пресвитериан. Они искали, куда бы ударить побольней в ответ, и выбрали вас.

— Но я почти не связан ни с кем из ведущих индепендентов. К Сент-Джону я вообще отношусь с недоверием.





— Вы действуете на свой страх и риск — тем хуже. Кто нападал на Манчестера? Кто ведет процесс против полковника Кинга? Кто привел в Вестминстер свидетеля против Холлеса? Каждый месяц, проведенный вами в тюрьме, — важная передышка для всех этих джентльменов. И вы еще хотите, чтобы в подобной ситуации я дал вам неделю на переделки.

— Когда я читаю трактаты Мильтона,[32] я упиваюсь каждой фразой. Памфлеты мистера Уолвина я могу перечитывать по нескольку раз, даже те, которые кажутся мне слишком мягкими. У вас — бесподобная ирония. Свои же собственные писания мне хочется переделывать и переделывать.

— Мильтон — поэт. Над мистером Уолвином еще не висит дамоклов меч, как над вами, он печатается почти всегда анонимно. Но дело не в этом. Я давно хотел сказать вам… Вы позволите мне присесть?

— О, ради бога. Дайте-ка вашу шляпу, я повешу ее на ту стену, где потеплее. Тут проходит каминная труба.

— Мистер Лилберн, мне понятны ваши сомнения, но я не разделяю их. Поверьте, никто не стал бы читать вас, если б вы действительно писали только о себе. На самом же деле вы пишете о судьбе некоего английского гражданина — нашего современника. Чистая случайность, что его зовут Джон Лилберн и что вы знаете его, как самого себя. Важно другое: что он за всю жизнь ни разу не стерпел молча, как многие другие, ни единого покушения на свою свободу и прирожденные права. Что он кидался защищать их своею кровью, своим пером, мечом, собственной шкурой, наконец. Поэтому все, что происходило с таким человеком, важно до последней мелочи. Бы сами убедитесь в этом, когда памфлет начнет расходиться в тысячах копий. Кстати, что с названием?

— Пусть останется прежнее — «Невиновность и правда».

— Прекрасно. Я бы запустил что-нибудь поострее и потерял бы на этом половину серьезных читателей. А терять их для нас сейчас так же опасно, как ронять себя в мнении присяжных, когда речь идет о жизни и смерти. И право, что нынче происходит с вами, как не великая тяжба? Враги выступают с обвинениями и клеветой, вы произносите защитительную речь, но состав суда уже не ограничен палатами парламента. Весь народ! Да, весь народ должен выступить судьей в нашем споре. И он хочет знать ваше дело досконально. А дело ваше — вся ваша жизнь. Поэтому я настаиваю: пусть останется все, как есть, вплоть до записки вербовочного комитета о вашем переводе в кавалерию, хоть документ этот и не первостепенной важности.

31

Генри Вен и Сент-Джон — видные парламентарии, лидеры индепендентов.

32

Мильтон Джон — великий английский поэт, выступал в те годы с трактатами в защиту свободы печати, а также на темы воспитания и семейного права.