Страница 25 из 56
— Войдите! — крикнул бас изнутри.
Раскинувшись импозантно на диване, обтянутом пёстро-зелёной материей, с сигареткой в руке лежал Бакунин.
— Славно, Август, что зашёл, — поднялся Бакунин, рассматривая незнакомого.
— Познакомьтесь, капельмейстер Вагнер.
— Очень приятно, как же, хорошо знаю вашу «Риенци», — смотрел на Вагнера пристально-смеющимися тёмно-голубыми глазами Бакунин.
У дивана сидели трое; плохой скрипач королевского оркестра, галициец, поляк Геймбергер, здороваясь с композитором, смутился; не называя имени, поздоровались другие, по выправке военные, по звенящему акценту — поляки. Бакунин — во фраке, затягивался сигареткой, продолжая с поляками разговор.
— …я и говорю, что мы, славяне, должны дать толчок европейскому движению, без нас Европа не увидит революции, а потому смелей вперёд, с нами Бог, а кто против нас, бесы и черти? Но мы их не боимся, — раскатисто захохотал.
Он был в хорошем расположении духа, в воле, в силе.
— Так мы пойдём, Бакунин, — проговорил один из военных, с висячими тёмными усами, Гельтман.
Бакунин, поднявшись, смеясь сказал:
— Стало быть, ни пуха ни пера.
Когда Бакунин вышел с гостями, Рекель с лёгкой полуулыбкой глянул на Вагнера, как бы спрашивая: «Ну как? Понравился?»
Раздались обратные тяжёлые шаги Бакунина по лестнице, словно сейчас он обрушит дряхлые ступени. Бакунин напевал из «Гугенотов»: «В правую руку взял он саблю…» — распахнул дверь, широко и весело.
Полулёжа на диване, Бакунин рассматривал Вагнера чересчур пристально, пожалуй, даже невежливо, не сводя с него пытливых светлых глаз.
— Скоро у вас, герр Вагнер, будет тема для большой патетической музыки, оперы, симфонии, — сказал, смеясь, — разрушение старого мира во имя нового и неведомого, да, да, это не за горами. Нас не пугает выступление русских войск. Россия — это колосс на глиняных ногах, чего в Европе не подозревают. Это обнаружится именно в войнах, когда войска заразятся духом разрушения, бродящим на Западе. Вам, вероятно, странно — это я, коренной русский, открыто желаю, чтобы Россия во всякой войне, которую ни предпримет, терпела бы одни поражения?! Но этого требуют интересы революции и освобождения всех европейских народов. В удобный момент мы, славяне, первыми зажжём пожар, который обновит мир, уничтожив всё старьё изжившей себя цивилизации. Вы удивлены? А может быть, негодуете подобному скифству? — захохотал весело Бакунин, обращаясь к Вагнеру даже как бы с вызовом. — Да, да, я вот, скиф и бродяга по вашей Европе, говорю вам, что несмотря на кажущиеся силы реакции, дни Европы сочтены, и она рухнет под взрывами революции. Первые удары будут славянские, а за ними вспыхнет всё любящее и ценящее страсть разрушения. Европа сгорит дотла, и даже скорей, чем об этом думают.
Вагнером овладело смешение чувств; он сидел, откинувшись в кресле, с лёгкой улыбкой на узких вдавленных губах. Может быть, обаяние было внешнее: в чёрном фраке, силач, с вьющимися по плечи тёмными кудрями, с голубыми глазами, страшно свободный, резкий в движениях, с откинутой рукой, длинными, красивыми пальцами зажавшей сигаретку, смешанный из простоты и барства, Бакунин нравился Вагнеру. Что-то неприятное было, пожалуй, в теме, но чувство очарования всё ж было, и странно-музыкальное пронеслось в облике русского, «сила огня», подумал Вагнер и, щурясь от света, прикрывая больные глаза бледной рукой, проговорил:
— Но разве вы, герр Бакунин, считаете всю европейскую цивилизацию сплошным несчастьем человечества? Мне неясно, какова в вашей концепции грядущего разрушения мира судьба хотя бы искусства, этого хрупкого и драгоценнейшего из достижений человечества? Или вы, человек большой философской культуры, обрекаете и искусство на гибель во имя неизвестного нового?
— Ну да, сегодняшнее искусство, — проговорил Бакунин, отбрасывая докуренную сигаретку, — должно погибнуть, так же, как судебные бумаги, полицейские архивы, купчие крепости. Народу не нужны эти мёртвые и подтасованные фикции, имеющие единственной целью провести в народ систему ложных представлений, заражающих его официально-общественным ядом, чтоб отвлекать от единственно полезного и спасительного ему дела — бунта! Если у нового человечества будет потребность в искусстве, оно родит новое, своё искусство.
— Не слишком ли крупный вексель будущему и неизвестному человечеству? — проговорил, улыбнувшись чуть снисходительно Вагнер. — Вы исключаете всякую преемственность и культурную традицию? Иль так уверены, что будущее человечество оплатит любой вексель?
— Оплатит, оплатит, герр Вагнер, не беспокойтесь, — захохотал Бакунин, поглаживая волосы большой белой рукой. — Впрочем, я об этом мало думаю, это уж не моя тема. Моя тема — революция, которая переворотила бы всё вверх дном. Запад сам не в силах и не способен дать эту новую, ещё неслыханную песнь разрушения. Запад погряз в так называемой цивилизации, эту необходимую человечеству революцию начнём мы, славяне, и в первую очередь, конечно, Россия. В России начнут её связанные с толщей народа подлинные революционеры, а подлинные наши революционеры, вы о них даже не слыхали, — улыбнулся Бакунин, — это Степан Разин, Емельян Пугачёв, наши русские разбойники, да, да, милостивый государь, не удивляйтесь, русский разбойник — это вовсе не криминальный тип лондонских переулков, у нас в России, не прерываясь со времён Московского государства, живёт русский разбой, в котором всё предание обид, унижений, всё ожесточение народа против поработившей его власти. Это настоящая, подлинная революция, без книжной риторики, непримиримая, неутомимая и неукротимая на деле. Этого не знают в Европе, но от Петербурга до Нерчинска идёт непрерывное течение разбойничьего подземного потока. Оно легко охватит миллионы крестьян, ибо во всех нас, славянах, с давних пор — не то детская, не то демонская страсть и любовь к огню. В России живёт один нераздельный, крепко связанный мир русской революции. И не думайте, что эта революция далека, о, она близка и беспощадна! Именно она охватит пожаром Россию и перекинется на Запад, произведя наконец настоящую, подлинную революцию, которой европейские народы, отравленные и порабощённые цивилизацией, не знают. Да, да, господа, наша цель — полное разрушение всех стесняющих уз и наша борьба холодная и ожесточённая. Лишь после миллионов жертв мы придём к убеждению, что насильственный переворот и борьба на жизнь и смерть между наслаждающимися и угнетёнными обновят искажённый мир. Что будет, герр Вагнер, с искусством? Современное искусство погибнет! Но мы об этом не думаем, мы думаем только о том, как бы отдать все силы подготовке пожара, как бы разрушить всё существующее сплеча, без разбора, с единым соображением — «скорей и побольше». Яд, нож, петля! Революция освещает всё во имя своё! Мы должны образовать ничего не щадящую грубую силу, безостановочно идущую по дороге разрушения. Ведь гораздо человечней резать и душить десятки и сотни ненавистных людей, чем участвовать с этими людьми в систематических законных убийствах миллионов. Разумеется, было б дико надеяться, и я думаю, что из нас никто не безумен и не надеется уцелеть в пожаре всеобщего развала мира. Ведь только стоит себе представить, что весь европейский мир с Парижем, Петербургом, Лондоном сложен в один костёр! И можно ль думать, что люди, поджигающие этот костёр, будут строить потом на его пепелище? Нет, конечно, нет, наше дело беспощадного, жестокого, не останавливающегося ни перед чем разрушения…
Увлекательная речь Бакунина казалась Вагнеру то отвратительной, то прекрасной; она была похожа на взрыв гремящего оркестра, на звуки с грохотом несущегося оползня. Бакунин то обращался к Рекелю, то к Вагнеру, словно приглашая, убеждая безоговорочно, даже приказывая сейчас же следовать за первым полком армии разрушения, с которой Бакунин ринется в водоворот европейской, мировой, всё низвергающей революции.
Весенний день за окном, ветер и смех каких-то игравших под окнами детей казались недоразумением в этой комнате. Бакунин не останавливался, зовя к борьбе, к красоте огня и пожара. Никто не заметил в этот день, как протянулись от дома тени тополей, легли сумерки. Геймбергер зажёг лампу с пышным бумажным абажуром в цветочках. От света лампы Вагнер, ощущая резкую боль глаз, прикрыл глаза ладонью. В свете лампы фигура Бакунина вырисовывалась ещё размашистее.