Страница 4 из 17
— Матушка, Глафира Герасимовна, нервы свои из-за них в пружинку не скручивай, — сыпала скороговоркой монахиня. — В людях ноне мало порядочности. Гулящих бабенок здеся табун собрался. Чтобы осередь нас втереться, они морды вуальками прикрыли. Но я их разом узнаю, они всем от нас, порядочных, разнятся.
На пароходе у трапа стоял молодцеватый офицер в черкеске. Это князь Мекиладзе. На груди у него блестели позолоченные гозыри. Его осиная талия перетянута тонким ремешком, на котором висели кобура и кинжал, осыпанный самоцветами. У князя красивой линии орлиный нос и хищный взгляд глаз, а его стройная фигура была хорошо знакома жителям Екатеринбурга, ибо князь долгое время состоял адъютантом у полковника принца Риза-Кули-Мирза, перса по происхождению, пребывавшего в рядах русской армии.
Лихо заломив папаху, Мекиладзе временами, наводя среди пассажиров порядок, хлестал коричневым стеком мужские спины, но обладатели их отвечали на его похлестывания подобострастными улыбками…
Под обрывом, у помятого кустарника сложены чемоданы и корзины. Возле них седобородый матрос Егорыч, прищурившись, смотрел на толпу, лезшую на пароход. Адмирал Владимир Петрович Кокшаров стоял за чемоданами. Был он коренаст, с суровым, хорошо выбритым худым лицом, с бородкой как у египетских фараонов. Усталые глаза адмирала смотрели на происходящее вокруг из-под лакированного козырька офицерской фуражки, низко надвинутой на лоб над кустистыми бровями.
Настенька в том же черном платье держала под руку слепого мичмана Сурикова. Черная лента перечеркивала его бледное лицо.
К ним подошли солдаты с Корешковым. Козырнув адмиралу, Корешков поздоровался с Настенькой.
— Доброе утречко, барышня!
Настенька, взглянув на Корешкова, улыбнулась. На шинели, на груди его, на банте георгиевских лент блестел золотой солдатский «Георгий».
— Здравствуйте, Прохор Лукич.
— Явился, стало быть, с товарищами пособить вашему семейству погрузиться. Дозвольте, ваше дитство, — отдал он честь адмиралу, — оказать посильную помощь. Сами понимаете, что округ творится. Медлить посему опасно. Людишки, того и гляди, до отказу набьют посудину, так что можете оказаться вовсе без места. Шалеет народ со страху. Видать, не слыхали, что возле трапу женщину с ребенком насмерть помяли.
Адмирал с удовольствием посмотрел на подтянутого пожилого георгиевского кавалера.
— Сибиряк?
— Никак нет. Волжанин. Захлестнула смута меня и аж под самую Сибирь щепкой кинула. Революция. У нее законы, дозвольте сказать, вроде как беззаконные.
— Какого полка?
— Германскую воевал в Фанагарийском, а ноне в двадцать седьмом Камышловском. Пятеро нас тутука от полка.
— А полк где?
— Не могу знать. Раскидало его после страшных боев на Сылве.
— Это плохо, братец.
— Хуже быть не может. Бывший наш командир генерал Случевский тоже здеся.
— Может, с погрузкой все же подождать?
— Никак нет. Медлить нельзя. Суворов-генералиссимус частенько солдатам говаривал, что промедление — смерти подобно.
— Тебе виднее, братец.
— Благодарствую, ваше дитство. — И Корешков приказал солдатам: — Разбирайте, братаны, чемоданы. Только с полной аккуратностью. С дочкой, ваше дитство, я по ночной оказии заимел честь знакомство свести.
Солдаты начали разбирать чемоданы.
— Этот не троньте. Сам понесу, — Егорыч показал на коричневый.
Корешков нахмурился.
— Тебе, матрос, не к лицу со своими таким манером разговаривать. С разрешения его дитства ребята за вещи берутся. Поседел, а понять не можешь, что мы народ бывалый, а вдобавок фронтовики. А окромя всего прочего жулики с нашими ликами не родятся. Крест видишь на груди? Им меня за честную солдатскую храбрость под Перемышлем наградили. Честность мою, к примеру сказать, может тебе барышня засвидетельствовать.
— Зря, служивый, обиделся на меня. Я не хотел. Пускай любые берут, а только этот сам понесу.
— Вот это понятная форма разговора. Чать все военной жизни хлебнули не по своей воле.
Корешков, хлопнув Егорыча по плечу, посмотрел на Настеньку.
— Дозвольте, барышня, одно дельное соображение высказать.
— Говорите.
Корешков нагнулся к уху Настеньки:
— Колечко с камешком лучше сымите. Камешек, по моим понятиям, не дешевый, а у народу в мозгах может худое пошевелить.
— Вы правы.
Настенька сияла с пальца кольцо, положила в кожаный саквояж, который держала в руках.
— Можно трогаться, ваше дитство. Вы сами с дочкой и господин мичман промеж нас встаньте. Ты, Кузя, ставь корзину наземь. Порожняком пойдешь в нашем авангарде. К винтовке штык примкни. В нем для нас большая подмога, потому кому охота на его шильце натыкаться. Дозвольте трогаться, ваше дитство…
Пароход, глубоко осев, на закате отвалил от берега, оставляя за собой вспененную воду, провожаемый оставшимися на берегу беженцами.
Мекиладзе устроил Случевского в роскошной каюте. Благодарный генерал назначил его комендантом парохода.
Мекиладзе метался по палубам, устраивая высокопоставленных пассажиров. Лихо освобождал своей властью каюты, захваченные чиновниками и купцами. Некоторые толстосумы охотно откупались от власти коменданта, карманы кавказского князя наполнялись золотыми монетами и слитками, и все у него шло как по маслу…
Однако через час пути у Мекиладзе произошло столкновение с капитаном парохода, когда он устроил нескольких женщин, выжив из собственной каюты помощника капитана. Капитан оказал расторопному офицеру должное сопротивление, и горячему горцу пришлось отказаться от своей затеи.
Услужливое эхо прибрежных лесов старательно повторяло монотонное шлепание колесных плиц по воде. Леса скатывались по берегам с косогоров.
Пассажиры, изнеможенные погрузочной суетой, криками, борьбой за места, наконец разместились, заняв даже самые глухие пароходные закутки. С лиц исчезла озабоченность, соседи стали внимательно присматриваться друг к другу. Знакомились, заводили разговоры, друг перед другом охотно раскрывали корзины и погребцы со съестными припасами. Кое-кто охотно делился подробностями, как лучше заваривать чай фирмы Высоцкого, фирмы Губкина и Кузнецова.
Каюты первого и второго классов заняли военная и чиновничья элита, промышленники и самые состоятельные купцы Екатеринбурга. Это были пассажиры, жившие на берегу в крестьянских избах и в пакгаузах, у которых чад костров не пудрил лица копотью и сажен.
Адмиралу Кокшарову каюты в этих классах не нашлось, но он довольно прилично устроился с дочерью и мичманом Суриковым в одном из углов рубки второго класса. Об этом узнал капитан парохода и освободил для престарелого адмирала свою каюту. Убедить старика занять ее он не мог, а потому просто распорядился, чтобы матросы перенесли адмиральские пожитки к нему в каюту.
Вскоре после ужина молодые дамы, сменив туалеты, кокетничали с офицерами… На палубах все чаще слышался веселый смех, которого не было на берегу.
В открытых пролетах стояли на постах вооруженные солдаты и посматривали на прибрежные леса, уже сливавшиеся с вечерней темнотой. Среди них был Прохор Корешков. Хорошо зная устав солдата на посту, он на пароходе допускал некоторую вольность, вел беседу с матросом Егорычем, с которым в охотку уже успел попить чаю.
Они говорили о германской войне, обо всем, что Корешкову пришлось пережить в окопном сидении, и конечно, немало было сказано о вшах, особо ненавистных любому солдату. Попутно вспоминали Корнилова и Керенского. Корешков и Егорыч в Октябрьские дни в Петрограде не были, но оба люди грамотные и внимательно читали газеты.
О недавних днях эвакуации из Екатеринбурга Егорыч говорил по-матросски сдержанно. Корешков, напротив, судил обо всем зло, напористо, не без крепких словечек. Стоявший с ним на посту рыжий солдат внимательно прислушивался к разговору.
— Я тебе так скажу, Егорыч, — напирал Корешков. — Эти самые большевики чем народный замысел к рукам прибирают? Понятным словом! Они запросто разъясняют, что, дескать, народ — хозяин земли. А ведь для мужика всякое слово о земле, самое святое слово. Вот, к примеру, в крестьянском сословии в земле все. Он спит, а сны о земле видит. Потому с землей у него жизнь воедино слита. Да что говорить. Земля она земля и есть. О ней русский мужик боле всего тоскует, потому всю свою силу работой ей отдает, а ведь знает, что она чужая, барская, и к старости подходит с мыслишкой, что только смертью своей займет в ней вечное место длиной в три аршина.