Страница 40 из 67
...Овсянников — старший научный в лаборатории Денисова. Маленький, лысоватый, с мелкими, точными движениями, локти плотно прижаты к телу, он, по словам Валентина, отличный экспериментатор, но слабый по всем статьям человек — Денисов из него веревки вьет. Когда заходила речь о внешности Овсянникова, Валентин произносил одну и ту же фразу из Высоцкого: «Наш Игоряша намедни головой быка убил», что в переводе на русский означало намек на крайне субтильное сложение старшего научного.
Длинная пауза, бедняга Овсянников, должно быть, забубнил в трубку, пытаясь увильнуть от денисовских распоряжений. Или просил о чем-то. Стоит в автомате у себя в Бирюлеве, избе́гал, наверное, уже не один километр в поисках исправного, наконец соединился, чтобы покорно выслушать то, что положено выслушивать человеку по должности, и вот теперь пытается высказаться сам. Голос у такого маленького человечка басовитый, к концу каждой фразы, вследствие того, что он изо всех сил старается умерить его природную мощь, голос переходит в рык, настоящее рычание, никого, кроме самого извергателя рыка, не пугающее. Нос у Овсянникова с тенденцией к посинению, курточка вечно коротенькая, переминается в автомате с ноги на ногу, пытается быть услышанным, бедняга.
— Отвяжись от меня со своими графиками, разберем по ходу дела, и прошу, не возникай на тему о микроскопе, самому тошно. Перетопчешься, Игорь, подожди до конца года, все будет. Обещаю. Железно.
...— Слыхала? Папа говорит «железно», — Петька, захлебываясь, допивал на кухне свое молоко, — у нас ребята так не говорят, у нас говорят — «могила». — Глубоко уязвленный стойким невниманием отца к его вопросам и мелким просьбам, Петька слушал отцовские разговоры особенно внимательно.
...— А Муравьев сегодня приходил? Я не заинтересован в нем в смысле приглашения его в твою группу и удержания до скончания веков. Ты понял меня? Ах, пытаешься понять! Шеф не любит его шефа, зачем нам брать людей из конторы, которую не любит шеф. Арифметика. Ну, ладушки, Игоряша. Вали домой. Приветствую всячески. Передам, натурально. Других не держим.
...И снова звонил телефон, и снова Валентин советовал, советовался и не соглашался — варианты одной фонемы, как сказал бы высокоученый друг дома профессор Цветков.
Многие семьи живут так годами — молчком, каждый в своем углу, лишь бы друг друга не задеть, не заговорить случайно о главном. Или еще проще, у каждого члена семьи свое.
Так жила, кстати, Наталья со своим Фроловым — практически они не разговаривали. Крик, экспрессия, задушевные признания — все это обрушивалось на сына, мать, свекровь, тетку мужа, близких подруг; Фролов получал лишь короткие указания, что надеть, что купить, на каком углу поджидать Наталью вечером, чтобы вместе ехать домой, жили они далеко, в Тропареве. И Фролов, казалось, был доволен. «Лошадь в доме, воз везет, но овса требует», — обмолвилась однажды Наталья. Правда, сказано это было накануне Нового года, а канун его обычно действовал на Наталью угнетающе. Она начинала скисать примерно за неделю, принимаясь подводить какие-то сложные балансы; у нее были свои отношения со временем, как с чем-то осязаемо-предметным, она перетряхивала его день за днем, месяц за месяцем, как хорошие хозяйки перетряхивают к весне, к наступлению лета, старые одежды; обнаруживая слишком много прорех и незалатываемых дыр, Наталья впадала в уныние, вела несвойственные ей, пугающе звучавшие в ее устах разговоры о том, «зачем живет на земле человек», так она и говорила жалобно, зачем лично она, Наталья, бегает и суетится, если все равно никакой благодарности ни от кого нет, ни от одного человека, даже собака Динка, сокрушалась она, «смотрит на меня с таким выражением, словно я обязана грызть за нее ее кости, и бывает недовольна, если я не смеюсь и не играю с ней, да, даже собака Динка, не поверишь, теряет ко мне интерес, если я впадаю в слабость, — признавалась Наталья низким голосом. — И если хочешь знать, никто меня за прошлый год ни разу не пожалел». — «А Фролов?» — неосторожно спросила Таня. «Фролов? — скорбно, как от головной боли, сощурилась Наталья. — Не за тем он шел ко мне в мужья...»
И Лена с мужем тоже жили молча. Когда-то они с Сергеем учились вместе в школе, потом потерялись, у обоих уже были семьи и дети, когда они встретились случайно на улице, даже не в Москве, в Ленинграде, где оба были в командировках, встретились на углу Желябова, зашли в книжный магазин, выпили кофе в забегаловке на Невском и снова расстались надолго, а потом началось то, что длилось почти десять лет и стоило обоим слишком дорого; Сергей сразу объявил Лене, что никогда не уйдет из семьи, и не уходил, а ей велел уйти, и Лена ушла; в этот-то тяжкий для себя период и познакомилась Лена с психологом Денисовой — веселая, победительная женщина, такой она увиделась Тане. Вскоре после стремительно начавшейся дружбы с Таней Лена пожаловалась, что Сергей отвергает ее литературную работу, вернее, ту ее сторону, где Лена была, на Танин взгляд, особенно сильна; психологизм, акварельность, живописность в описании характеров — все это Сергей считал ерундой, не ерундой было только одно — вмешательство в жизнь, помощь людям, как он говорил. Нефтяник, занимавшийся скважинами, бурением, всем тем, что дает немедленный отклик, едва прикасается к природе ум и рука человека, — Сергей полагал, что гражданский долг заключается только в этом, в постоянном вмешательстве и преобразовании, — в Ленином случае — социальной действительности. Акварельность и психологизм для этого не требовались, а только отвлекали, — нужно было ехать, собирать информацию и... спасать правдолюбцев, снимать негодяев и славить тех, кто честны и бескорыстны. Это право, вернее, обязанность Сергей за Леной признавал, остальному сопротивлялся в ней молча, но ожесточенно. И так блестяще начавшаяся литературная судьба Лены забуксовала на том, что Сергей называл «гражданским долгом»: он делал все, чтобы дальше «заметок», как он называл все, что Лена писала, она не пошла. Собирать «заметки» в книги, как предложила однажды Таня? Это было, с его точки зрения, совсем нелепо, ибо «заметки» уже сыграли свою положительную роль и жалкого повторения лишь затем только, чтобы еще раз получить за них деньги, не требовали. Недавно Сергей заставил жену перейти работать из журнала в ежедневную газету, отнимавшую много времени и сил, потому что только там можно было «активно вмешиваться», а сам сидел у себя в институте до позднего вечера, и дети, его, ее, общие, были на Ленкиных руках, и домашние дела, в общем-то, тоже, кроме поднятия тяжестей, передвижения мебели, переездов, походов в больницы, похорон, то есть тех случаев, в которых очевидным образом нужно было творить активное добро. Добро неактивное, то есть повседневную жизнь, Сергей не замечал и принимал в ней участие лишь в том смысле, что присутствовал, то есть ел и пил каждый вечер со всеми чай, по праздникам выпивал и с надрывом, с тоской пел русские народные песни. И все его обожали — дети его, ее, общие — четверо детей, чьи проблемы висели на Лене. Одеть, обуть, школы, учителя, отношения между собой, отправить всех отдыхать, не дать поссориться, не проглядеть — на дом и редакцию уходили все ее силы. Лену дети любили. А обожали, даже благоговели перед отцом. Загадка, но это так. И не потому, что он был недоступен и отстранен, Таня не сразу догадалась, что дело тут в другом — в цельности. Эта цельность характера притягивала Лену, давая ощущение надежности, стены, оплота, которые, казалось бы, существовали у нее в предыдущем браке в избытке, где о ней заботились, «создавали условия» и восхищались каждой написанной строчкой. А тут — стены, возводимые своими руками, оплот из собственных гонораров — и тем не менее субъективное чувство оплота. Еще больше эту мировоззренческую цельность — единство жизни и дела — чувствовали в Сергее дети и тянулись к нему, ощущая в ней потребность, пожалуй, более острую, чем Лена. Они могли смеяться над отцом, особенно старшая, Ленкина, то есть приемная дочка, над тем, что в любом случае при любой несправедливости Сергей утверждал, что это случайность и на самом деле все хорошо, а будет еще лучше, надо только сообщить маме и ее товарищам, и справедливость — в глобальном масштабе! — будет восстановлена, «имейте терпение», — повторял он, Денисов даже дразнил Сергея за глаза: «товарищ «имейте терпение». Окружающие могли вызывать Сергея на спор, а он отмахивался от всех, как от дурачков, не могущих понять истину, когда истина так проста и прекрасна и заключается в том, что жизнь прекрасна и легко исправляема в сторону прекрасности; окружающие могли приводить неопровержимые резоны, могли смеяться над Сергеем и обидно хихикать и тем не менее гордились им, не тем, что он известный и бесстрашный нефтяник из нефтяников, а им, как отцом-монолитом, другом-скалой среди размывающего моря скепсиса и пессимизма.