Страница 48 из 58
Все это старший лейтенант прокрутил в голове за две-три минуты, но нелишне и следователя послушать… А следователь говорил:
— Понятна логика преступника, подбросившего обрывок халата и прочее на подворье Дроботовых. Он знал о связях Рудаевой с ними, знал, что она собирается пойти к ним на телефильм. Видимо, понимал, что тем самым выдает себя, и тогда подбросил почти то же самое Бурцевым. Последние, если верить им, даже не слышали о существовании Рудаевой и живут не в заречной части поселка. Тем хуже для нас… Есть в подобном рассуждении смысл, Виктор Гаврилыч?
Вот на такие вопросы старший лейтенант не любил отвечать. Зачем? Что толку? Десятки ответов можно придумать, а все равно не обойтись без тщательной отработки всего, на что указывало содержимое Иванова ведерка. И, кстати говоря, Бурцевым было подброшено не совсем то же самое. Там, в ведерке, оказался такой же бумажный комок, как и в мешке с трупом. Различие было в том, что на одном из бланков бухгалтерского платежного поручения проглядывался машинописный текст. Бланк разорван, сохранилась меньшая часть. Но она может стать крепкой зацепкой…
— Постановления готовы, Кирилл Иванович? — спросил старший лейтенант, уходя от ответа. — Мне отвезти все экспертам, или вы сами?
— Все равно же возвращаться в город, — сказал Зародов. — Отвезу сам. В последний разочек…
— Что так?
— Послезавтра ложусь в больницу. Дело примет следователь Конев. Решено уже.
— Отлично! — вырвалось у Сергунцова, но он тут же и обругал себя маленьким язычком: вот валенок! Что же хорошего, если человек ложится в больницу? И как он истолкует твою радость по поводу прихода другого следователя?
Но слово — не воробей… Сергунцов попытался хоть немного сгладить свою оплошность.
— Кирилл Иванович, — сказал извинительно, — поймите меня правильно. Просто я очень давно знаю Конева, не раз работал с ним. И сюда, на Трусово, приехал знаете откуда? Прямо из Владимировки. С поезда — домой, из дому — сюда. Даже в родимый отдел не заглянул.
И, уже проговорив это, Сергунцов понял, что спорол еще бо́льшую глупость. Во Владимировке, дальнем райцентре области, полгода назад была убита тринадцатилетняя девочка Ира Серова. Дело тогда принял к производству старший следователь областной прокуратуры Зародов, завел его в тупик, передал своему коллеге, тоже старшему следователю, Александру Григорьевичу Коневу. Две недели назад Конев, Сергунцов и работники местного райотдела раскрыли это преступление. После чего начальство отозвало старшего лейтенанта и направило на Трусово, а Конев остался во Владимировке еще на несколько дней — добивать всякие мелочи по завершенному делу. Непроизвольно напомнив все это, Сергунцов наступил Зародову на больную мозоль. «Плохой из меня дипломат, — сокрушенно подумал он, — опять сморозил глупость. А впрочем, почему? Почему не сказать этому человеку прямо и честно: не получается у тебя, дорогой товарищ. От неудач никто не застрахован, но твои неудачи начались, слышал я, с тех самых пор, как дали тебе старшего следователя и стали поручать сложные дела». Но сказать вот так, прямо в глаза, что-то мешало Сергунцову. «Все-таки болен человек», — оправдал он себя, хотя в глубине души знал, что не в болезни тут дело.
И Зародов знал, что не в болезни. Что-то ушло от него… Но что? Не всякий умный человек способен прозреть, заглянув в себя, и далеко не всякий желает в себя заглядывать. А то там разглядишь… Семья, дети, уже возраст и положение старшего следователя областной прокуратуры — поздно менять профессию. «Я болен, я устал, — мгновенно ухватился Зародов за спасительную мысль. — Подлечат, вернусь, и мы еще покажем, покажем… А как Виктор обрадовался-то, — не удержавшись, вновь растравил он себя, — когда услышал о Коневе! Хоть бы кто-нибудь мне так порадовался…»
Сергунцов, конечно, не был ясновидцем, чтобы читать чужие мысли, но потемневшее лицо Зародова кое-что подсказало бы и слепому. Выходя из кабинета, чтобы договориться с дежурным о машине для Зародова, старший лейтенант с невольной жалостью подумал: «Конечно, поздно, кто спорит? Но ведь и мы с тобой, Кирилл Иванович, тут не табуретки поставлены строгать. Тяп-ляп в наших департаментах — это не работа».
Минута приема-сдачи дела была для обоих тягостна. Человек легко находит оправдания своим неудачам — и Зародов тоже нашел их. Внешне все было вполне благопристойно, самолюбие его, казалось бы, не должно страдать: он ложился в больницу, и его работу прокурор распределил между другими следователями. Но вот наступила эта минута, и все оправдания остаются при тебе, а ты сдаешь дело. Тебе никто не сказал, что ты не справился с ним, но почему же ты так оживлен, суетлив, разговорчив? Что ты хочешь скрыть от себя самого? Несладко было и Коневу. Его ждали стертые следы, приглушенная временем людская память, для него десятикратно возрастала возможность ошибочных ходов и решений. И как ни скрывали эти два человека свое состояние за незначащим разговором, оба вздохнули облегченно, когда расстались.
Два дня Конев изучал материалы и отбирал из них то, что относилось к выдвинутым версиям. Его предшественник даже этого не удосужился сделать, он без системы свалил в папку протоколы осмотра места происшествия и вещественных доказательств, акты экспертиз, протоколы свидетельских показаний, часто совершенно не относящихся к расследуемому делу. Нельзя было проследить мысль следователя, понять, над чем бьется он, какие версии считает главными, побочными, какие — уже отработаны, а над какими — еще надо работать. Но в этой бессистемности была все-таки своя своеобразная система. В дотошности, с которой Зародов требовал от оперативной группы письменно фиксировать любой факт, попавший в поле зрения следствия и розыска, Конев видел опасение: а вдруг это понадобится? И видел недоверие к сотрудникам розыска: а вдруг проглядят, пройдут мимо? И оглядку на случай неудачи видел: вот, мол, не сидел, работал, каждый шаг документально подтвержден… Как много может рассказать о характере человека следственное дело, нормированное законом до каждой точки и запятой! Формально в этой папке материалов сейчас было больше, чем требовал закон. На формальную сторону и работал Зародов, обеспечивая себе тылы на случай, если не будет найдена истина по расследуемому делу.
Конев не намеревался вести расследование, сидя у себя в кабинете. По его просьбе ему поставили стол рядом со столом Сергунцова, и в семь утра он, как и все члены оперативной группы, являлся на работу. А там — как дело покажет: частенько разъезжались по домам в двенадцатом часу ночи. Первые два дня Александр Григорьевич сидел за своей папкой безвылазно; Сергунцов, по обыкновению, появлялся, исчезал, снова появлялся — и все поглядывал, хмыкая, то на катастрофически худеющую папку, то на корзину, куда Конев, безжалостно уничтожая, выкидывал из папки следственный мусор. Наконец не выдержал, спросил:
— Александр Григорич, свирепствуешь? Уничтожаешь палочки-выручалочки Зародова?
— Приходится, — ответил Конев. — Один добрый человек втолковал мне однажды крепко, что истина не там, — он кивнул на корзину.
— Адресочек! — потребовал Сергунцов. — Не худо бы и мне пройти выучку у этого человека.
— Его уж нет в живых, Витя, — ответил Конев.
— Тогда хоть расскажи. Оторвись от бумаг, а то зачахнешь.
— Рассказать-то можно, — засомневался Конев, — да больно совестно!
— Чего уж там… Меж своими-то…
— Был он старый ленинградский следователь, а я проходил свою первую производственную практику. Нынче практикантов опекают, шагу без поводыря не дают ступить, а мой старичок придерживался иной методы: сразу поручил самостоятельное дело. Простенькое, в общем-то… На гражданку Озерову напали двое, сняли кольцо, вынули из авоськи двадцать рублей. Все произошло в условиях очевидности, нападавшие были тут же задержаны, четыре свидетеля пожелали дать показания. Дело простенькое, но ведь, сам понимаешь, мое первое самостоятельное дело! Я очень старался, Витя… Дотошностью своей измучил и потерпевшую, и свидетелей, и сопляков-грабителей. Хотелось мне сдать дело таким, чтобы шеф, прочтя, похвалил, отметил бы мою высокую профессиональную подготовку… Ну, сдал… Сижу, покуриваю с независимым видом, а сам замер, кошу глазом, жду заветных слов. Ждать пришлось секунд двадцать, не больше. Старичок взял мою папку, положил на ладонь, подержал на весу, оглядел и, не раскрывая, протянул ее мне. Возьмите, говорит, юноша, суд вернет вам это, — тут он с отвращением поморщился, — назад. В лучшем случае — с частным определением в адрес следователя, в худшем — на доследование, что, впрочем, одинаково плохо и стыдно. А я был уже далеко не юноша, поскольку в семнадцать лет ушел на фронт, воевал от звонка до звонка, три года работал на гражданке, женился, ребенка родил, двухгодичную школу следователей заканчивал… Каково ж мне, недавнему фронтовику, выслушивать такое? Но я выслушал. Сильно уважал своего старичка, было за что, а потому позволил себе лишь слабо возразить: «Андрей Михалыч, вы бы хоть обложку раскрыли, посмотрели, зачем же так огульно?» — «Огульно? — старик аж подпрыгнул в креслице от негодования. — Дайте сюда дело!» Я подал, он опять подержал его на весу, спрашивает грозно: «Это что?» Когда я сшивал материалы, то расположил их неровно, из-под обложки торчали бумажные хвосты. Неприятно, конечно, неаккуратно, но ведь и не смертельно, а? Я так ему и заявил. «Ни-ни! — снова вскинулся мой чудесный старик. — Ни слова больше! А то я вам никогда не прощу!» Он мне, видите ли, не простит… «Бойтесь бога, Андрей Михалыч, — теперь уж чуть не взвыл я, — за что вы меня так?» — «За небрежность! — отчеканил он. — Непозволительную! Преступную по отношению к нашей профессии! — Оглянулся и добавил шепотом: — И к за-ко-ну!» Меня поразило, что оглянулся он так, будто закон вживе стоит у него за спиной и может услышать нас. А он продолжал: «Никогда не позволяйте себе, юноша, неряшливо оформлять следственные дела. Мне даже заглядывать не надо, чтобы увидеть: материалы в них не систематизированы, доказательства разбросаны, не следуют одно за другим по нарастающей, а в самих доказательствах обязательно будут неточности, которые и сведут на нет их силу. Вы сами попытаетесь убедиться в этой закономерности или мне убедить вас?» — «Убедите, говорю, только вряд ли, Андрей Михалыч, вам это удастся, я очень старался, а то, что листы сшил неаккуратно, — виноват, поторопился, на будущее учту вашу критику». Это я, Витя, позволил себе вежливо съязвить… Старик со скорбью посмотрел на меня, ничего не ответил, раскрыл дело, стал читать. Через несколько минут, гляжу, он начинает расшивать папку, откладывает в сторону один протокол, второй… Этот второй, не утерпев, я тут же взял со стола, прочел раз, другой — все вроде бы нормально. Отлегло от сердца, я уж хотел положить протокол назад, и вдруг — как по глазам ударило: допрашиваемый расписался у меня везде, где положено, но свою-то подпись я поставить забыл! Тут уж не до гонора, тут одна мысль — быстрей за ручку, расписаться, а старик этак спокойненько говорит: «Да, юноша, да… расписаться необходимо. Но вот беда — не всякая небрежность следователя так легко исправляется. Скажите-ка мне, сколько потерпевших проходит по вашему делу?» Одна, отвечаю. Гражданка Озерова, у которой сняли кольцо, а из авоськи вынули двадцать рублей. «Сомнительно, — говорит мой старик. — Из материалов явствует, что гражданок Озеровых было по крайней мере три». Не может быть, отвечаю, но мне уже ничего не остается, как в отчаянии твердить: не может быть, Андрей Михалыч, потерпевшая в моем деле одна — гражданка Озерова. А он ткнул меня носом в протокол, в котором свидетель утверждает, что у гражданки Озеровой была в руках авоська, ткнул во второй, в котором гражданка Озерова держала в руках уже не авоську, а портфель… Помню, я еще как-то оправдывался, но когда в моем обвинительном заключении у гражданки Озеровой оказался в руках чемоданчик, — тут меня и не стало. Видимо, кто-то и сидел перед стариком в кабинете и, возможно, что-то бормотал в свое оправдание, но это был уже не я.