Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 58

— Живой? — тормошил дядьку Иван.

— А что с нами сдеется? — сонно отвечал дядька. — Ваня-а… Табачку не промыслил ли?

И от этого сонного теплого голоса, от влажного, живого дыхания единственного во всем белом свете родного ему человека стал Иван счастлив… Торопясь, нашел дядькину руку, вложил в нее пачку махорки.

— Мать родная! — возликовал Вержбицкий, заядлый курильщик. — Целая пачка!

Ах, дядька, дядька! Пень бесчувственный…

У старика Григория Точилина, к которому экспроприационная комиссия пошла на следующий день после возвращения Ивана, не семья была — род. Шесть сыновей, старшему из которых, Никите, было за пятьдесят, семь женатых внуков, правнуки и правнучки — иных женить и выдавать замуж уже пора. Старик никого не отделял, лишь построил для сыновей и старших внуков дома рядом. Столовались вместе, общий расход шел из рук старика и доход в его руки. Когда Елдышев с товарищами вошли в горницу, Точилины сидели за огромным, как поле, столом, завтракали. Из трех кастрюль на столе и увесистых кружек парил круто забеленный калмыцкий чай, запах свежевыпеченного хлеба сминал мысли… Иван быстро и обеспокоенно глянул на Мылбая Джунусова. Тот держался молодцом, лишь на глаза пал туман…

— Гляди-ка на них, — сказал Григорий Точилин, восьмидесятилетний, крепкий телом и хищный разумом старик, — выставились, гостенечки дорогие, комиссары голож… Бабы! Все с печи на стол мечи, а то сами по загнеткам будут шуровать, обожгутся ишо… У них, у комиссаров, манера такая — первым делом пожрать на дармовщину.

Старик набивался на скандал, это было ясно. Шум нужен был старику, свалка. Сыновья и внуки угрожающе поднимались из-за стола — все сытые, краснорожие… Андрей, сын Ерандиева, щелкнул затвором винтовки.

— Отставить! — приказал ему Иван и сказал Джунусову, жалея его сердцем: — Сходи, Мылбай, приведи трех понятых.

Джунусов глядел на него туманными глазами.

— Трех понятых, — показал Иван на пальцах. — Приведи.

Мылбай наконец осмыслил сказанное, вышел. На лицо старшего Ерандиева было страшно смотреть. Да и сам Иван чувствовал, что такой ненависти у него не было даже к немцам. С немцами он вместе со своей ротой однажды братался в окопах… С однокровниками Точилиными его не побратает и смерть.

Излишков хлеба, скота и мануфактуры у Точилиных не оказалось. Продуктовая лавка и лабаз старика тоже были пусты, а полки вымыты и выскоблены, словно в насмешку. Обыск закончили к вечеру. Иван на что был крепкий парень, но и его пошатывало.

— Мы, — сказал Точилин, под одобрительный смешок своих потомков, — комиссарам завсегда рады. Захаживайте при случае ишо раз.

— А мне с тобой, гражданин Точилин, и вовсе жаль расставаться, — ответил Иван. — Собирайся.

— Это куда же?

— В кутузку. Посидишь — авось вспомнишь, где хлеб спрятал и куда скот угнал.

От кулака Земскова, как и от лавочника Точилина, экспроприационная комиссия тоже ушла ни с чем, если не считать самого Земскова.

— Привел тебе напарника, старик, — открыв дверь каталажки, сказал Иван. — Вдвоем вам будет веселее. Как надумаете — позовите, я рядышком.





— Вота тебе, — прошипел старик Точилин, вывернув кукиш, — не видать вам моего хлеба!

— Завтра, граждане, — невозмутимо продолжал Иван, — перевожу вас на пролетарский рацион питания. Один раз в день кружка горячей воды, фунт хлеба и одна вобла. Родственники ваши предупреждены, чтобы больше ничего не носили.

Дня через три пришел старший сын Точилина, Никита, угрюмо попросил: «Дозволь отцу слово молвить». Иван молча отпер замок. Впустил, сам встал в дверях.

— Батюшка, — поклонился отцу сын, — их сила. Не выдюжишь.

Старик его прогнал. А через неделю потребовал священника. Иван к тому времени уже освободил Земскова, сын которого привез хлеб на двух санях. Ездил он за ним к морю, в камыши, — там, на одном из бесчисленных островков, был, видимо, у Земсковых тайник. Хотелось бы знать Ивану, что осталось в том тайнике… Комиссия перестала ходить по кулацким домам. После двух-трех неудач Елдышев понял, что это бесполезная трата времени: хлеб, мануфактура, соль, спички, снасти, сахар спрятаны у каралатских захребетников давно и надежно. Еще понял Иван, что действия гласные, дабы иметь успех, должны быть подкреплены действиями негласными. Стал начальник волостной милиции (а теперь он был полноценный начальник, волисполком поднатужился и наскреб паек для двух милиционеров) хаживать в народный дом, где директор Храмушин учил парней и девчат грамоте. Здесь же каралатские комсомольцы готовили к постановке свой первый спектакль и, не мудрствуя лукаво, вкладывали в уста шиллеровских героев призыв к революции… Стал, повторяю, Елдышев хаживать в нардом, и вскоре у него появилось в друзьях много молодых людей. Иные удивляли его своей зоркостью. Семнадцатилетняя Катька Алферьева сказала ему, что в избе коммунара Степана Лазарева повадились глубокой ночью топить печь. «Катерина, — строго сказал Елдышев, — ты бы допоздна-то не гуляла, замерзнешь еще ненароком… И что же, часто печь топится?» — «Раза два видела, — запылав, прошептала Катька Алферьева. — Вася видел… тоже».

Вася между тем недобро поглядывал на них из другого конца зала, где собрались парни. К счастью, Вася оказался пареньком смышленым и понял все с полуслова. Катерину провожали вдвоем… Со двора Алферьевых хорошо был виден двор Лазаревых, но в ту ночь наблюдатели не заметили ничего подозрительного, даже печь не топилась. Повезло во вторую ночь. Перед рассветом возник у крыльца человек, постучал в дверь условным стуком. Открыли ему тотчас — видать, ждали. «Выйдет — доведешь его до дому, — прошептал Елдышев Васе. — Не приметил чтоб!» Вася кивнул, снял тулуп, оставшись в ватнике: в первую ночь они чуть не пообморозились, вторая — научила их уму-разуму. «Вернешься и заходи туда, — Иван кивнул на землянку. — Я там буду».

Ночной гость недолго задержался у Лазаревых. После его ухода Иван подождал минуты две, перемахнул через забор и постучал так, как стучал ушедший. И верно постучал, потому что Лазарев, полуоткрыв дверь и белея в темноте исподним, спросил заискивающе:

— Али забыл что, Никита Григорич?

Сказал он эти слова и осекся. А Иван подумал, что зря погнал Васю следить за пришельцем: хлеб здесь был точилинский.

Они постояли немного, и тяжело дались эти мгновения Степану Лазареву, которого Иван знал с детства мужиком многодетным и невезучим. Баба его, тетка Лукерья, постоянно рожала одних девок, да и те мерли: из четырех выживала одна. Скотина на этом дворе тоже не держалась: то в ильмене увязнет, то мор на нее падет. А однажды летом произошло такое, после чего Степан уже не мог подняться хозяйством и съехал в батраки. За одну августовскую ночь неведомая болезнь, называемая в народе сетной чумой, превратила всю его снасть в коричневую гниющую массу. Другой бы запил от стольких напастей, озверел, но Иван помнил Степана Лазарева всегда веселим, неунывающим, с удивительно светлой улыбкой на курносом бородатом лице. Был Степан Лазарев схож с Ивановым отцом несгибаемой беззащитностью перед жизнью: оттого-то, видно, и дружили… Но, вспомнив это, Иван одернул себя: отроческая память светла, но она не даст ключа к пониманию того, что было и что есть… Коммунар Степан Лазарев глухо сказал:

— Проходи, товарищ Елдышев, коли пришел.

В горнице Степан долго высекал огонь, чтобы затеплить каганец. Иван нащупал ногой табуретку, сел. Сопели на печи дети, в темноте теленок ткнулся сухим теплым носом в руку Ивана, вздохнул, как человек. И сразу же проснулась тетка Лукерья и спросила звонко, предчувствуя беду:

— Отец, ктой-то у нас? Кто?

— Я это пришел, теть Луша. Иван Елдышев.

— Да чтой-то ты поздно, Вань? Али дело какое?

Иван молчал. Тогда Лукерья слезла с печи, во тьме нашла Ивана, опустилась на колени и обняла его ноги. Иван поднялся, но больше двинуться не мог. «Ты что? — растерянно сказал он. — Ты что, тетка? Пусти…»

— Вань, — тихо просила Лукерья, — не погуби нас, век молиться буду. Вань, ты же нас знаешь… Ну что тебе? Ну хочешь, большутку нашу возьми… Ты солдат, тебе надо… Девке шестнадцать, в самой поре… Анка, проси его, проси! Проси! — вдруг закричала она и, разжав руки, сползла на пол.