Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 45

Умереть совсем не трудно, думает Виктор, вспоминая смерть мухи. Котята карабкаются на него и ужасно пищат, а смерть все не идет.

С улицы доносится музыка. В щели проникают ароматные запахи. Пахнет ванилью. Буберт? Торт? Котята орут не своим голосом. А смерть — вот упрямая! — не идет и не идет.

Наконец! Наконец-то! Грохнуло, скрипнуло, зашуршало. Вот она! Не-ет. Никакая это не смерть. Это Пицца. Гудит, словно далекий-далекий самолет, гудит как маленький трактор, но совсем не далеко, а очень близко. Далеко-далеко Италия, а Пицца рядом. Котята тут же притихли и сосут-причмокивают. Пицца мурлычет. И так хорошо, так уютно, а Виктору все-таки грустно. Кто знает почему. Он думал, что… Ну, ну, что? Что думал? Ах, ничего!

На чердаке могло быть и потеплее. И еда какая-нибудь могла быть. Мог бы здесь кто-нибудь что-нибудь забыть…

Пицца, произносит Виктор, Пицца, и вспоминает, что пицца — это лепешка и невольно облизывает губы. Но Пицца несъедобна, во всяком случае, по европейским понятиям.

Воздух на чердаке становится все вкуснее. Тушеная капуста. Факт! Мясо! Может, мама уже жарит отбивные? Жарит и плачет. Да не свинью ей жалко. Это она лук резала. А лук на сковородке уже коричневый-коричневый… Интересно, который час? Без понятия. За окном изредка вспыхивают ракеты. А котятам что? Знай себе жадно причмокивают. При свете ракет соски у Пиццы нежно-розовые, словно зреющая на солнцепеке брусника. С минуту поколебавшись, Виктор припадает к одному и принимается сосать. Молоко удивительно вкусное. И Пицца не возражает.

За это я тебе мышь поймаю, обещает Виктор, хотя в глубине души понимает, что ловить не станет. Пустые обещания, как уж у мужчин. И вообще вопрос еще, есть ли здесь хотя бы одна.

Но судьбе было угодно, чтобы здесь появилась и мышь. По одной только ей ведомым путям она пробралась на чердак из подвала, где сотворила не один грех, что не вызвало у мыши сожаления, скорее, наоборот, привело ее в состояние эйфории, и теперь, укрывшись в норке, она смело смотрит на кошек, а их целых шесть, даже семь, если условно причислить к ним и Виктора.

«Моя семья», — говорит Виктор, хотя ничего не слыхал о международном годе семьи, зато читал Даррелла. Что еще он читал, что видел? Может быть, даже Висконти, Антониони и Феллини, ибо нынче такие рано понаслушаются-понасмотрятся всего чего, этакие Викторы.

Где-то кто-то поет. Слов не разобрать, но, похоже, на итальянском.

Чипполино, пикколино, тихо напевает и Виктор, наслушавшись по радио и насмотревшись по телевизору… аморе, бачио, Виктор поет, а ракеты взлетают одна за другой, Бенито, амаретто, поет Виктор, как поют итальянцы в далекой Италии, которая так далеко, что кажется нереальной. И при каждой вспышке ракеты вспыхивает и верхушка ели и с минуту светится словно башня — башня из города Piza.

Перевела Ж. Эзите

ОДА МЕСЯЦУ И ПАДАЮЩИМ ЛИСТЬЯМ

Примерно через полтора километра боль жарко кольнула в грудь с левой стороны, где теоретически — Она знала это по медучилищу — находится сердце. И четыре года знала это уже и практически. Диафрагма становилась все тяжелее и, вопреки законам гравитации, не опускалась, а поднималась кверху и сжимала сердце пятью жесткими пальцами, каких в грудной клетке человека быть не должно. С ушной мочки падали капли расплавленной смолы и вдоль ключицы сочились в плечо. Сердце с мукой рвалось из чужеродной лапы, но тщетно; и как всегда, когда схватывали спазмы, на нее нападал страх смерти.

«За что?» — глупо спрашивала она лесные тени, качавшиеся вокруг нее на ветру.

За четыре года это повторялось, может быть, девятнадцать, может быть, двадцать три раза. Она не считала, но знала, что один из них — будь то двадцатый или двадцать четвертый — станет последним. Ее возраст, пятьдесят шесть лет, официально старческим не считался. Для одних он означает «заслуженный отдых», другие называют его только пожилым. Однако смерти до наших умствований нет дела. У смерти свои понятия и расчеты. Почем мы знаем? Возможно, ей просто важно время от времени напоминать о себе? Отнюдь не исключено. И вообще — если мы не безнадежные трусы, давайте признаем, что постоянное присутствие смерти придает жизни настоящий вкус.

Ей с сожалением вспомнилось, что нет с собой нитроглицерина или хотя бы валидола, но она «рванула» из дома, как сказала бы Вечелла, «с места в карьер», так что чуть не забыла кошелек с деньгами на дорогу. В волнении она все на свете забывает. Но из этого не следует делать поспешных выводов в духе Вечеллы, будто она там «склеротическая развалина» или что-нибудь в этом роде. Совсем нет! При всей своей стенокардии и двенадцати килограммах лишнего веса она прошла полтора километра меньше чем за двенадцать минут. Она еще хоть куда! Истинно польский темперамент, пышная грудь, маленькая ножка, аристократический профиль, хотя происхождение свое она ведет не от польских графов, а всего лишь от польских сельскохозяйственных рабочих и по-польски только молится, кстати говоря, не так и часто, но это уж ее личное дело. Правда, в последнее время ей не раз приходилось обращаться к врачам, но и там она не могла удержаться, чтобы не блеснуть, как язвила та же Вечелла, «своим медицинским прошлым» и при случае не ввернуть какой-нибудь поэтический термин вроде «суставная мышь» или «собачья яма», «куриная слепота» или «слоновая болезнь». Неспециалисту может показаться, что речь идет о ветеринарии, однако не было случая, чтобы хоть один врач не клюнул, и все они вели себя на удивленье одинаково: поднимут глаза от истории болезни, которую заполняют, или рецепта и поинтересуются — не училась ли она в медицинском, на что она небрежно отвечала — а, да что там, ушла со второго курса, не уточняя, что речь всего лишь об училище для медсестер. Но кто же из нас без греха, правда? К тому же эта маленькая, как сказала бы Вечелла, «медицинская ложь» не подвергала угрозе здоровье и тем более жизнь ни одного живого существа.

Возможно, не очень-то деликатно все это излагать, когда она мучается, но… как будто отпустило. Она пришла наконец в себя, как обычно — вся в холодном поту, и долго вытиралась, довольная, что хотя бы не забыла носовой платок. И тоже как обычно после приступа, ей сильно захотелось писать. Место было пустынное и час — во всяком случае для октября — довольно поздний, чтобы более-менее безбоязненно предаться этому занятию, и все же она, как типичная женщина, не могла взяться ни за какое судьбоносное дело, не уверившись, что никто за ней не подсматривает, особенно потому, что чувствовала на себе чужой взгляд. Она обвела глазами вокруг и наконец поняла, что это месяц — взошел месяц! Официально он взошел еще тринадцать минут назад, но за своими хворями и недугами она этого не заметила. Она смотрела на месяц — взгляды их встретились.

Лица их были похожи, будто они брат и сестра. И ее физиономия белела круглая и светлая, как полная луна, с чуть расплывшимися чертами, так же как у месяца, у которого это было еще заметней, что и понятно, ведь в конце концов он значительно ее старше, и мы уже знаем, что делает с лицами время. Что тут говорить! Сквозь листву он раз-другой ей подмигнул: «Жива?» И она, все еще чувствуя себя разбитой, бледно ему улыбнулась: «Жива!», для верности все же себя ощупав. Шальной ветер вконец выхолодил одежду, но под ней чувствовалось тепло тела. Только нос был как ледышка, но от этого, как известно, не умирают.

Она протянула руку, дала лунному свету сесть на ладони и горсть сжала, однако же свет просочился сквозь пальцы и с тихим жужжаньем сбежал. «Разве не так же со всем?» — думала она, стоя среди ревущей осенней стихии, постепенно смиряясь с тем, что на автобус не попадет и в Ригу, стало быть, не поедет, и уже сама себе удивляясь, что хотела удержать лунные лучи, которые, как угри, выскользнули из горсти и сбежали снова в Саргассово море, чтобы родить там новый свет и больше не вернуться. Не так же ли безнадежно было удержать Вечеллу?