Страница 10 из 23
Вот такую ахинею нес, старый демагог. И надо бы сказать ему: предварительное следствие закончено, остальное решит суд. Я уже собрался было… но его тонкая, всезнайская усмешка, его движущиеся белесые брови под пыжиковой шапкой вдруг меня разозлили, и я заявил, что по приезде в Т. немедленно сообщу куда следует о его подпольной торговле дрожжами. Вот это и будет гласность.
В тот же день пропал Никита. Я вернулся из конторы, а его нет. И никакой записки, потому что, сама знаешь, старик неграмотный. Я кинулся на улицу и сразу разглядел на снегу следы босых ног. Они привели меня через реку к звероферме. Там есть кормокухня, и в этой самой кормокухне, около чана, сидел мой Никитка и, представь себе, поедал пригоршнями отвратительную смесь из сырой рыбы, мясного фарша и витаминных добавок, приготовленную для серебристо-черных лисиц. Я всплеснул руками и заголосил: что за фокусы, черт побери! Что он себе позволяет, персональный пенсионер! Что за хулиганские выходки! Почему сбежал?
«Сильно ты меня обидел, Михайлов», — говорит. Мало того, что советов его не слушаю, из дома Чирончина не выезжаю, так в последнее время вообще позабыл о нем. Целыми днями не разговариваю, сказки не рассказываю, пренебрегаю, стало быть, его «обчеством».
«Вот тута поживу с лисичками, с голоду, глядишь, не пропаду, а там к продавцу в дом переселюсь. Он мужчина обстоятельный, хозяйственный, не чета тебе, Михайлов».
«Эх, Никита, Никита! Эгоист старорежимный! Только о себе думаешь!» — вздыхал я, неся его на руках обратно в дом Чирончина.
Таким образом, все кончилось благополучно. Но это же плохой симптом, Наташа, если наши домовые сбегают от нас — как думаешь?
Твое одиночество нарушил приезд родителей, и я этому рад. Я понимаю «предков», когда они пытаются внушить тебе, что ты «неспособна» покинуть отчий кров и переселиться к тунгусам. Это элементарная родительская забота. Она приобретает порой странные, почти болезненные формы, как в случае с моей матерью. Мать считает, что ее Дима — существо во всех смыслах незаурядное, чуть ли не голубых кровей, и ее повседневная забота обо мне («Как ты спал, Дмитрий? Ты сегодня очень бледен. В чем дело? У тебя нет аппетита?») могла, честно говоря, взбесить, если бы я не воспринимал ее с юмором…
За тебя я спокоен. Родительские искусы ты выдержишь и редакционные соблазны тоже. Но это Влиятельное Лицо с телевидения… оно, знаешь, слегка раздражает меня. Не слишком ли демократично для Влиятельного Лица приглашать нештатного сотрудника в студийный бар?
Гнусное настроение, Наташа. Все потому, что дело Чернышева мучит и не дает покоя.
Сбегал на почту: наладилась связь с Т. Переговорил с начальством. Люба Слинкина была рядом, и я, понимая, что глупо скрывать то, что завтра станет известно всей фактории, все же зашифровал разговор. От спецрейса отказался, ответственность за «сохранность ценного груза» взял на себя, принял начальственные поздравления (поздравления!). Кажется, Слинкина даже не слышала разговора: стояла у окна, опустив голову, еще более бледная и болезненная, чем обычно, — остроносенькая, с мелкими прыщиками на лбу. Жалость берет, глядя на нее, Наташа! Воплощение безрадостного детства, свидетельница пьяных оргий отца и матери, нянька младших братьев с малых лет… как она сумела поступить в ГПТУ и окончить его? «Трудно было в училище, Люба?» Кивает. «Обижали вас там?» Кивает. «И все-таки лучше было, чем дома?» — «Тише».
Отец умер два года назад, сгорел от водки, мать лишена родительских прав, два брата в детском доме. Гладил ее кто-нибудь по голове, говорил добрые слова? Едва ли, Наташа. Слово «любовь» ей известно из книжек и кинофильмов… «Приставали мальчишки», — отвечала она слабым голосом на мои вопросы. Но наверняка ничего серьезного; ее невзрачность и забитость сами по себе охраняли от ранней искушенности. Почти всегда одна, малоинтересная для подруг, она даже на фактории, где каждый человек на счету, жила чуть ли не невидимкой, вызывая грубоватое сочувствие Антонины Камышан, веселые (не обидные, впрочем) насмешки белокурой Галочки Тереховой. И вдруг мужская крепкая ладонь ложится ей на плечо: «Привет, коллега! Познакомимся?» Перед ней стоит молодой, русобородый, двадцатитрехлетний симпатяга с ясными, смеющимися глазами. «Чернышев. Саша. Инженер окружного узла связи», — представляется ей этот веселый, открытый человек, спустившийся, по выражению Галочки Тереховой, с неба.
И мгновенно все меняется в неуютной почтовой избушке! Рация, которая давно барахлит, начинает работать безотказно. Бочка в сенях доверху наполняется речной водой. Перед окном вырастает поленница высотой в человеческий рост. Сколочена книжная полка. Законопачены щели в окнах. Переделана почтовая стойка. Обустроена кладовка. Причем, Наташа, все это делается легко, беззаботно, весело, с налета, как говорится, в те часы, которые остаются у Чернышева от других неотложных дел… Вдруг Люба Слинкина узнает, что умеет улыбаться и даже смеяться, и однажды, когда Чернышев на время исчезает в тайге, чувствует, наверно, что-то ужасное и непонятное, чего с ней никогда еще не было: тоску по другому человеку.
Но это поздней, Наташа. А на первых порах Чернышев живет в доме Егора Чирончина. Именно Егор первым встречает его у самолета и без большого труда уговаривает остановиться у себя. После первой бутылки водки, захваченной приезжим, они уже приятели. Расторопный заведующий Красным Чумом ведет Чернышева в магазин, где продавец Гридасов, неодобрительно хмуря белесые брови, просматривает трудовой договор приезжего, заключенный им с окружным рыбкоопом, и авансирует его съестными припасами и снаряжением в счет будущих собольих шкурок. Ноябрь месяц, самая охота, надо спешить! В тот же день Чернышев, переговорив с нелюдимым старовером Брюхановым, становится временным обладателем его охотничьей избушки в урочище Улаханвале. (Все ему легко дается, Наташа, как мне в свое время!) Вскоре он в тайге, куда на первых порах его сопровождают дружище Чирончин и киномеханик Максимов (запасы питья еще не кончились). Они помогают ему обустроиться и просвещают насчет расстановки капканов, привады, прикормки и прочих премудростей промысла. Три часа хода на лыжах туда и столько же обратно — по таежным меркам это ерунда, и Чернышеву нет необходимости быть подолгу привязанным к зимовью.
Он снова на фактории, и теперь может оглядеться внимательней: например, в Красном Чуме на киносеансе. Кто же сидит рядом с ним? Елдогиры, Удыгиры, Чапогиры… их лица так похожи!.. а это кто, Егор? Нет, ту девушку он уже знает: Люба Слинкина, его коллега… «привет, Люба!»… а вот кто сидит рядом с ней? Медичка? Ясно. Антонина Камышан? Ясно. Не замужем? Ясно, ясно. Мрачная особа, прямо скажем.
Галочки Тереховой на киносеансе нет. Ее вообще нет на фактории, она в командировке в окружном центре, и только через неделю Чернышев удивленно присвистнет, увидев ее выпрыгивающей из АН-2 с улыбкой на светлом лице. Пока он лишь принимает к сведению информацию Егора, что русских незамужних девушек на фактории три и, стало быть, где-то скрывается третья.
(Ты не злишься, Наташа? Столько слов о чужих людях, какого черта! Лучше бы назвал преступника — и дело с концом! Ведь козе понятно, что это киномеханик Максимов. Надевай на него наручники и вези побыстрей в Т., где им займутся судебные органы.)
Ладно, сделаю передышку. Нет, потом передышка. Я должен рассказать, как Чернышев появился в медпункте.
Сразу после киносеанса в этот же вечер.
Он попадает в ту же комнату, где четырежды был я (тебе известно лишь об одном посещении), в стерильно чистую и по-своему уютную, если позабыть, что это стационар для больных. «На что жалуетесь?» — хмуро спрашивает его Камышан. Чернышев называет себя, хотя это ни к чему: на фактории каждый новый человек приметен, как высокое дерево, да и Люба Слинкина наверняка уже рассказала медичке о приезжем коллеге. «На что жалуюсь? Ни на что. Никогда ни на что не жалуюсь», — так или приблизительно так отвечает русобородый, веселый гость. Но есть просьба пополнить его походную аптечку аспирином и анальгином. Это возможно?