Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 30

— Чего это, — спрашиваю, — ты читал?

— Читал, — говорит, — письмо. Подметное. А ты кто?

— Проходящий я. Читал, значит, если так, и читал. Мне что. Читать ли еще будешь?

— Не буду, — говорит. — Довольно. Какой с него толк? Холуй в письме жалуется: ляхам служу, Федьке Андронову, от короля польского поставленному, служу. А душа горит, ноет. В рожу им, иродам, пишет, плюнуть хочется, а не может: страшно. Живота жаль, детей жаль, жены жаль, рухляди тоже жаль. А мы?

— Это уж как есть, — прогудел кабатчик. — Рухляди всегда жаль…

— Постой, — шипит один рыжий, патлатый. — А кому не жаль? Тому, у кого ничего нет, верно?

Захохотал, дернул плечом, ударил кулаком по столу.

— Не жаль! — кричит. — И выходит, значит, что верные самые радетели отчизны нашей, — проходимцы, гулящие меж двор, да голь кабацкая, да?

— Ну, ну, ты, — загудел опять кабатчик, — чего орешь, а? Да разве можно…

— А чего ж — нет? — шипит опять рыжий. — Чего? А народу-сироте куда податься? Нет, ты скажи? В Тушин он ходил, да отчаялся. Москвы им, ворам, не взять, только грабить. В Тушине теперь конец света, пьют, гуляют. Так. Теперь, говори, куды? К королю Жигимонту? Врешь, туда только бояре перелетают перелетные, да Федька каин Андронов им служит…

Я обомлел. По щекам рыжего, патлатого текли слезы. Кабатчик смеялся густо. Вокруг кричали, горланили. Я наружу выскочил, так и не поев.

Стояла ночь. Звезды мерцали кротко. Вспомнилось, как мы с Твердилом из ямы выбирались, и так же они над нами мерцали.

За осенью зима пришла. Скудно было, студено. Ждал все на Москве, всякую работу, что попадалась, работал, кормился. Потом весть зимой пришла — вора Тушинского в Калуге убили. Говорили, Марина Юрьевна от смерти спаслась, сын у ней родился, Иваном нарекли, а чей — неведомо. Может, и Заруцкого, Ивана Мартыновича, что у вора атаманом был, а потом Марину за себя взял. Разное говорили.

Народ ожесточился, злоба одолела. Увидели: конец пришел, дальше некуда, себя спасать надо. Князь Димитрий Пожарский на севере ополчение собирал. Ратники к нему стекались. А в таборах под Москвой все думали смуту длить, и которые к князю Пожарскому шли, тех в таборах хватали и били, и утоплой морили смертью. И Заруцкий то же делал. И московские люди его кляли и говорили, что он, Заруцкий, сына Марины Юрьевны, как государя и наследника чает на престол русский посадить и при нем с Мариной же правителем быть. И, то слыша, говорили, что царь Борис столь же кривыми стопами ступал и на Русь смуту навел. Потому-де воренка Марининого в цари людям московским не надо, сыты по горло, а из таборов атаманов надо выбивать и прочь гнать.

Много потом еще всего было. Лето наступало знойное, сушь. Ярославские отряды один за другим подходили к столице. Поляки, что были в Москве, в Кремле заперлись. К ним гетман Ходкевич на подмогу двинулся, потом сам польский король.

Как Кремль осаждали, я в ополчении был. Бились жестоко. И на той стороне, чтобы гетмана отогнать, и на этой, чтобы из-за стен ворогов выгнать. До осени провозились. Наконец одолели. Обоз большой у Ходкевича отбили. Дожди начались, сырость. Повернули ляхи вспять. Которые в Кремле заперлись, голодной смертью помирать начали и уж тогда сдались.

Кончилась смута. Соборы пошли. На соборах, слышал я, бояре, воеводы лаялись до хрипоты, саблями грозились, пока Михаила Романова царем не посадили.

В том же году летом боярин князь Иван Никитич Одоевский Заруцкого и казаков его под Воронежом побил. Атаман бежал в степи. А Марину Юрьевну последний раз довелось мне видеть чуть раньше, перед тем их бегством, случайно и на короткий миг.

Было это ранней весной, в распутицу, когда я опять ушел из Москвы и добрел до Епифани. На берегах, на ветру, зябли вороны. Накрапывал дождь. По дороге тянулись воры, пешие и конные, глядели угрюмо, иные лениво переругивались. Тащился медленно по талому снегу возок, потом, смотрю, стал. Возница, худой рябой мужик, соскочил с облучка, ворча, начал поправлять сбрую. Пока он возился, дверца возка отворилась, глянул оттуда женский лик. Узнал: Марина.

Она держала на коленях младенца. Лицо круглое, глаза черные, смородинные. Года, наверно, ему, мальцу, два тогда было иль чуть больше. Марина указывала ему на птиц, на деревья и тихо что-то говорила, и он слушал мать и смотрел.



Тронулся возок. И прежде чем дверца закрылась, подняла Марина голову и сквозь летящий косой дождь взглянула на меня, стоящего у обочины. Вижу, узнала. Сказать будто что-то хотела, шевельнулась, да поздно. Засвистел рябой возница, защелкал кнутом, лошади взяли в рысь…

Глава пятая. СТЕПНЫЕ МАРЕВА

1

Когда князь Иван Никитич Одоевский, боярин и воевода, Заруцкого и казаков его на реке Вороне летом побил, побежали они дальше. Потом перешли Дон и пошли на юг, забирая к востоку. Начались степи.

Марина ехала с сыном в карете. Четверка добрых лошадей золотисто-рыжей масти легко и быстро несла их вперед. Заруцкий с атаманами скакал впереди. Пыль тянулась по дороге.

Иногда он подъезжал к ней, пускал своего коня рысью вровень с каретой и час или два ехал рядом. Марина смотрела на него, и смутно было у нее на душе.

Красив был Иван Мартынович. Чело высокое, белое, нос прямой, русые волосы, усы. Плечи широкие, сильные. Сам осанист, взгляд твердый, глаза как огонь.

Глаза эти, обращаясь на Марину, светились теплом и лаской. Но знала Марина, что Иван Мартынович с другими бывал жесток и, может быть, сам счет потерял тем, кого убил этой рукой, что так ловко держит поводья. Говорит Иван Мартынович, что любит ее. Она задумывалась. Кажется, и в самом деле любит.

Степям не было ни конца ни края. Стояла сушь, и кое-где уж трава блекла. Зелень перемежалась желтым, бурым, красным. Попадались перелески, заросли темного жесткого кустарника. Казаки говорили: терн. Марина, широко раскрыв глаза, смотрела на его твердые, упругие ветки, жесткие, почти черные листья и длинные, острые иглы. На кустарнике дрожали большие сизые ягоды. Иглы казались мертвыми. Казаки говорили: чем злее зной, тем они вырастают длиннее.

Птиц в степях встречалось множество. Здесь для них было приволье. Порой Марина себе тоже казалась птицей, которую подхватил и несет горячий ветер. Несет в неведомое. Сама летишь, или влечет тебя поток воздушный? Сложи крылья — и упадешь камнем, царица…

…После разгрома, учиненного казакам боярином Одоевским, собрались атаманы и держали совет в разграбленной деревне, в избе, что стояла на отшибе.

— Уходить надо, — быстро проговорил Заруцкий. Стиснул зубы, поиграл глазами, рубанул рукой. — Уходить!.. А здесь Москва нас одолеет.

Атаманы стояли набычившись, молчали. Марина сидела у отворенного окна. В окно ползла вечерняя красная пыль. Там ржали кони, трещали костры. У колодца мылись, гоготали казаки. Кричали весело, громко, будто и не было днем битвы, будто и не они бежали от московских ратей, теряя обозы, оружие, знамена, товарищей.

— Куда уходить? — спросил кто-то хриплым голосом.

— В Польшу! — выкрикнула Марина — В Польшу!.. Не хочу…

— Так, — сказал Заруцкий, — так лучше…

— В Польшу? — невысокого роста плотный казак вскинул смуглую наголо бритую голову. Черные длинные усы извивались у него вокруг губ, как змеи. — В Польшу? — выкрикнул бешено. — Из русского пожарища, значит, ноги уносить, ваше царское величество, хотите, да? Не вышло, так теперь и домой? А что нам в той вашей Польше делать? Что? Службу служить? С турком воевать? Кровями умываться, чтоб вам белее стать? Нет, Марина Юрьевна, Польши вам не видать. Негоже. Мы еще Москву за горло ухватим, дайте срок. Да без царевича вашего Ивана нам это неспособно. Мы с его именем еще Дон подымем, Волгу. Туда и уходить…

Атаманы одобрительно загудели.

…К вечеру в степи подымался ветер. По небу шли рваные серые облака. Сквозь них прорывался иногда неожиданно горячий, яркий луч солнца. По траве прыгали дымчатые комья перекати-поля. С увалов открывалась вдруг несказанная ширь, от которой захватывало дух. Далеко-далеко было видно, как по степи ходили пятна света и теней. У Марины ныло сердце, к горлу подступали слезы.