Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 30

— Но почему? — воскликнул француз.

— Божьи пути неисповедимы, — ответил монах, пожимая плечами.

5

— А что же все-таки царица Марина? — продолжал вопрошать пожилой француз, наиболее любопытствующий слушатель монаха.

— Марина беседовала со мной довольно часто, когда выдавались светлые и доверчивые минуты. Всегда при этом повторяла, что, уж если кем счастье своевольно играло, так это ею. Из шляхетского сословия оно вознесло ее на высоту Московского царства, а оттуда столкнуло в ужасную тюрьму. Из тюрьмы, говорила Марина, она попала на мнимую свободу, но даже и теперь поставлена в такое положение, что при ее сане она не может жить спокойно. Все шатко и тревожно, говорила она, а будущее покрыто мраком.

В этой женщине совмещались и пребывали, о достопочтенные и просвященные господа, два разных и, смею сказать, противоположных существа. Когда перевес получало одно, то есть, разумею, доброе ее начало, бывала царица Марина тиха, ласкова, проста и доступна понятиям рассудительным. Когда же овладевал ею темный гнев, то замыкалась как бы тогда ее душа и выступали наружу гордость, презрение, злость, и пускалась она в лихорадочные поиски средств для поддержания власти, величия, как понимала она последние предметы. Тогда самонадеянно отваживалась она сравнивать себя даже с солнцем.

Окружали ее и служили ей польские достойные женщины, которых, к сожалению, число постепенно уменьшалось, ибо многих призывала тоска по родным местам, и они уезжали в Польшу.

Узок был круг приближенных Марины и состоял только из ее соотечественниц. И лишь одну русскую Устинью, старуху, заметила и отличила на втором году пребывания Марина в Тушине.

Лет было Устинье много, но выглядела она еще бодро, и глаза имела молодые. Прислуживала Марине не просто, а с любовью, потому что питала к ней чувства добрые. И Марина это заметила.

Любила Марина мотать шелк и при этом разговаривать с Устиньей. Бесед подобных было много; одна, которую слышал, запомнилась особенно.

— Почему, скажи, Устинья, — сказала Марина, — не любят меня русские?

Устинья помолчала, сказала коротко:

— Не такова ты сейчас, чтоб тебя любить, и время не то, и мы не те.

— Как же так, бабушка? Или можно мне было быть иной?

— А разве нет? Сейчас все в тебе взбудоражено, замутилась твоя душенька, и какова ты на самом деле есть — разобрать нельзя. Плоха ты, хороша ли, — кто знает. И времена-то ведь, знаешь, наверное, бывают такие, чтоб всем не самим собой, а личинами быть. Разве мы, московские, теперь сами себя знаем? Где уж там! А ты в этот миг и пожаловала. Тут-то нам господь и судил на беду встретиться.

— А расскажи мне, бабушка, как бы мы по-иному встретились?

— Так то сказка!

— Пусть хоть сказка.

— Ехала бы ты к нам, и кланялись бы тебе все люди московские, и звери, и птицы, и леса, и травы русские — все кланялись бы.

— Так они и так кланялись, бабушка, когда я в яви ехала!

— Они бы в тот добрый час по-другому кланялись.

— Отчего же?

— Не знаю. Только ехала бы ты, и ничего бы тебе корыстного с нас не надо было бы.

— А мне и не надо было.

— Бог ведает. И была бы ты, девушка, счастлива…



— А я и была счастлива…

— Да, тогда бы ты по-другому была счастлива…

— Все у тебя другое, бабушка. А откуда ж оно возьмется, другое?

— Из людей, может быть, матушка.

— Разве и люди другие будут, бабушка?

— Может быть. А может быть, — и те же. Только спокойней да ласковей. Вот тогда и приходи ты на Русь, матушка. Тогда мы с тобой и слюбимся…

6

Собеседники монаха с любопытством слушали, как протяжно, почти нараспев, иным, особым, тоном произносил бернардинец слова, в которых излагалась беседа царицы с русской старухой.

— Какое же свойство московитов, главным образом, приобрела Марина на крестном своем пути? — спросил француз.

— Безудержность. И это более всего исказило душу ее, в которой были и добрые начала.

— Но как это сталось с царицей Мариной?

— Это сделалось с ней постепенно, но особенно явственно с тех пор, как близок Марине стал тот, о ком я уже имел случай упоминать, а именно — Иван Заруцкий.

В одну сентябрьскую ночь скакали мы, уходя от погони. В тот раз, как и раньше, распоряжался и всем заправлял Заруцкий.

К той ночи многое изменилось. Стоял уже на дворе 1610 год, и признаки усталости у русских усиливались. Пошел уже третий год пребывания Марины у Самозванца, но желанная цель все отодвигалась.

Успех поначалу казался близок. Войско первое время довольно быстро увеличивалось, из Москвы ехали знатные, признавая нового Димитрия царем. Различные города также отлагались от Москвы и передавались нам.

Москва между тем устояла. Произошел раскол и среди поляков. Польша в Московской войне сначала участвовала шляхетскими вольными отрядами в стане Самозванца. Они помогали ему вместе с казаками, татарами и перебежавшими московитами. Старались завоевать ему престол. Когда же затянулось дело, то выступил уже сам его величество польский король и стал осаждать Смоленск и иные города, стараясь добыть Москву. И стал тогда уже Самозванец ему поперек дороги. И Марина сделалась королевскому величеству тоже как будто уже ни к чему. И начала рваться нить, соединявшая ее с Польшей.

Я помню, как в знойный день уходили из Тушинского лагеря польские роты. Шли, ехали злые. Денег им давно уже не платили. Самозванец, испугавшись, ускакал куда-то. Марина сидела в избе, посреди пыльных, в беспорядке брошенных на пол красных ковров. Оцепенев, смотрела в окно. Закат был багров, туманен. Глухо в отдалении перекатывался гром. Сверкали молнии, окна с треском распахнулись, зазвенело стекло, дунуло сухим, жарким ветром. Она вскочила, будто очнулась в одно мгновение. Оглянулась быстро, схватила со стола саблю на голубой узкой перевязи, выбежала, стукнув дверью. Я бросился за ней.

Черным силуэтом на красном закате высился конь, переступал ногами, заливисто ржал. Казак в коротком кафтане подсаживал Марину в седло. Волосы ее развевались. Уселась, взяла поводья, дернула. Казак гикнул. Конь заржал еще громче, пустил хвост по ветру, пошел избочась вниз по склону, к реке, все убыстряя бег. Обошел закат, повернулся, из черного, облитый лучами, стал розовым. Марина, подняв руку, кричала. С востока надвигалась туча. Гром раздавался ближе, сильнее, молнии сверкали. Дождя все еще не было. Казак следил за Мариной, хлопал себя по ляжкам.

— Матушка! Вот она как, а! — закричал, наконец вскочил на своего вороного и пустился вслед за Мариной, нахлестывая коня.

Через час только удалось мне достать лошадь и отправиться следом. Дождь к тому времени уже прошел. Туча рассеялась, небо стало высоким и быстро темнело. На сердце было тревожно. Далеко ли ускакала? Она, конечно, хотела вернуть ушедших своих поляков. Удалось ли?

В лужах на дороге отражалось небо. Тянуло холодом. По сторонам шел лес, мокрый, притихший после дождя и грозы. Попалась, помню, речка. Вода была темная, холодная. Скоро слева открылась поляна. Лес отступил. Замелькали костры.

Подъезжая, заметил толпу. Костры горели жарко. Шляхтичи окружили пень, — на нем стояла Марина, размахивала саблей, кричала. Облитая красным светом костров, казалась огненной. Волосы развеваются, лицо ночью окружено, выделяется резко, и то будто страдание напишется на нем, то насмешка, скорбь, то радость. И радость, скажу вам, странная какая-то, неуловимая — будто птица, что слетела с небес, ищет себе приюта — и не находит.

Как подъехал, помню, так и стал. Взгляда от лица ее и летящих огненных волос отвести не могу. Закаменел. И не я один. Всех заворожила.

— Почтенное панство! — звонко кричала Марина. — Сколько страсти вы приняли, сколько ран, а хотите вдруг уйти! И когда? Когда Москва вот-вот яблоком в руки падет. Или кому-нибудь лишнее то золото царя Ивана, что в кремлевских подвалах спрятано? А золоту счету нет. Всем хватит! Про то я знаю! Я была там. Царицей! И вашими руками — опять буду. И всех награжу. Всех, кто послужит мне, кто верным останется!