Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 19



Когда Виктор благополучно опустился на землю — даже не упал! — я бросилась к нему, засмеялась от радости. И только в аллее, немного успокоившись, крепко-крепко, обеими руками держась за руку Виктора, спросила его:

— Почему ты это сделал?

— Захотелось.

— А если бы трос был рваным? Или лебедка, на которую он намотан, неисправна? Ты хоть успел их проверить? Ведь вышка целую зиму не работала.

— А!.. — махнул он рукой.

Высота парашютной вышки метров тридцать, если не больше.

6

Мама видела, конечно, что происходит со мной. Как-то утром сказала, не притронувшись, ни к кофе, ни к, еде:

— Хоть бы уж отец скорее возвращался! — Помолчала, пряча от меня, глаза, прошептала: — Хоть бы уж десятый класс ты успела кончить…

И тогда я неожиданно для себя опросила маму:

— А за что ты любишь отца?

Она посмотрела мне прямо в глаза:

— Ну, отец — это совсем другое дело! — И лицо ее тотчас разгладилось, точно осветилось, мама ласково и мечтательно улыбнулась: — Нам ведь было всего по семнадцать, когда мы познакомились случайно, сразу же полюбили друг друга…

Что-то помимо моей воли заставило меня сказать:

— Хоть отец, конечно, и другое дело, но ведь и нам с Плаховым тоже по семнадцать, как вам было когда-то…

Мама, казалось, не слышала моих слов, глядя вдаль, тихонько улыбаясь, продолжала рассказывать:

— Понимаешь, Ленинград был в блокаде, голод, бомбежки и обстрелы… и тут появляется Костя, твой отец, прямо-таки жизнь ко мне сразу вернулась! Ты ведь знаешь, что он вытащил меня из-под развалин разбомбленного дома, последней коркой хлеба со мной делился…

— Знаю. Но сейчас нет войны, голода и блокады. Кстати сказать, я уверена, что и Виктор вытащил бы меня из-под развалин разбомбленного дома!

— А последней коркой хлеба, сам умирая от голода, стал бы он с тобой делиться?

— Вот это не знаю… — честно ответила я.

— Нельзя любить человека только за то, что он красив да смел без ума, просто от избытка горячей крови.

— Почему?

Мама мигнула растерянно, все вглядываясь в меня, тоже спросила наконец:

— Ну что заставляет твоего отца нести сейчас такую тяжелую службу, быть неделями в море, жить без семьи, быть оторванным от нас с тобой?

Не отвечая на вопрос мамы, я сказала с вызовом:

— А знаешь, и Виктор ведь способен па такую работу, как у отца, да, да!

— Весь вопрос в том, Катя, из-за чего твой Виктор способен на это!

— Ну?

— Отцом руководит долг. Он отвечает и за корабль, и за людей. А ты уверена, что продолжаешь существовать для Виктора, как его собственная рука или сердце, когда он перестает видеть тебя, когда за ним закрывается дверь?

И я была вынуждена ответить:



— Нет, не уверена…

— Это первое… — негромко и терпеливо продолжала говорить мама. — А второе… Ты, надеюсь, понимаешь, что полутона не менее важны в жизни, чем и сами тона?

— Конечно, ни один цвет, составляющий спектр, в чистом виде не бывает приятен глазу, все они вместе составляют то, что мы называем белым цветом, и в жизни наши глаза уже привыкли к полутонам разных цветов.

— Вот, вот!.. Ну а получится ли белый цвет, без которого и жизни самой не может быть, если убрать из спектакля желтый или зеленый? — Снова молчала долго, потом опять поглядела прямо в глазе мне: — Есть еще и такое понятие, как родственность душ, вообще способность человека быть родным другому. А ведь родственность предполагает близость с другим человеком, как с самим собой, боязнь за этого другого, как за себя самого… Ну, вот поставь нас с отцом рядом… Ты думаешь, я не знаю, что некрасива? Думаешь, не вижу, как удивленно поглядывают на нас на улице или в театре, когда мы рядом? А к этому еще — и слабое мое здоровье, подорванное в блокаду, и недомогания вечные… А отец ведь знает все это, видит и понимает — и любит меня, любит!.. Вот что такое настоящая-то любовь! А ты еще глупая, спрашиваешь, за что я люблю его!..

Так что мама, как я теперь понимаю, все-таки сумела ответить мне. И она и отец выдержали свой нравственный экзамен в жизни. А вот такой разговор с мамой — тоже одна из подготовок к моему экзамену.

7

Через несколько дней, в воскресенье, я вместе с Плаховыми поехала в Солнечное на дачу их знакомых.

Был уже апрель, но по утрам подмораживало, кое-где на улицах еще лежал снег, а на асфальте были лужи, подернутые хрупким матовым ледком, который в детстве было так приятно давить каблуками. Помню, как я долго крутилась перед зеркалом, одеваясь и причесываясь старательнее обычного, улыбаясь непроизвольно. Мама сидела на стуле, следила за мной, хмурилась устало, вдруг сказала:

— Ну, как мне уберечь тебя, а?

Я только засмеялась ей в ответ.

Уже у самого дома Плаховых неожиданно наткнулась на маму Петьки Колыша Евгению Павловну. Я знала ее с первого класса, да и рада была предстоящей поездке, поэтому подбежала к ней, поцеловала в щеку, засмеялась:

— Погодка-то!

— Да… — негромко ответила она, как-то по-новому приглядываясь ко мне; а я увидела, что лицо у нее усталое и осунувшееся, точно постарела вдруг Евгения Павловна; да она к тому же проговорила огорченно: — Вот меняться думаем, а столько лет в этой квартире прожили, да и хорошая она у нас…

— Почему меняться? — удивилась я……

— Да соседи наши новые, Плаховы эти…

— А что Плаховы?

Она пожала плечами, поморщилась:

— Да так-то ничего… То есть никаких нарушений, наказуемых, как говорится, законом, они не делают… — Договорила растерянно: — Уж какой месяц живем в одной квартире, а привыкнуть к ним никак не можем… Чужими они для нас остаются, Катенька, хоть кричи! — Глянула поспешно и зорко мне в глаза, торопливо попрощалась со мной, пошла.

А я поднималась в лифте в квартиру Плаховых — Колышей и все не могла отделаться от нового и неприятного чувства, что вот, оказывается, на меня переносится та же неприязнь, которую питают люди к Плаховым. Вышла из лифта, постояла на площадке, прежде чем позвонить в квартиру.

За дверью послышался громкий и сильный голос Клавдии Сидоровны:

— Ты, Сашок, не перегрузись раньше времени — воскресенье испортишь! — Она кричала так, точно находилась в лесу, а не в квартире.

Дверь распахнулась сильным рывком. Клавдия Сидоровна — высокая, статная, с таким же красивым лицом, как у Виктора, только глаза у нее были голубыми, почти синими — одним взглядом охватила меня всю сразу, так же громко сказала:

— Входи, входи, — и снова крикнула в комнаты: — Витек, невеста явилась! — повернулась и быстро пошла по коридору, ничего больше не говоря мне, не приглашая за собой.

Я побагровела до слез — хорошо, никого из Колышей не было видно, — пошла за ней. Походка у Клавдии Сидоровны была красивая, хоть и по-мужски стремительная: ноги стройные, сильные, как у меня; модный банлоновый костюм сидел на ней ловко, точно на выставочном манекене.

— Здравствуйте, — негромко и почему-то вдруг охрипшим голосом сказала я, останавливаясь в дверях столовой.

— Вы-хо-ди-и-ила на берег Катюша!.. — пропел Александр Викторович, улыбаясь мне, поспешно и жадно закусывая: — Садись, садись!.. — Он налил мне в рюмку коньяку, без всякого перехода и не меняя тона спросил неизвестно у кого: — А почему реактивные установочки назвали «катюшами»? — Отодвинул от стола рядом с Виктором стул для меня, ответил сам себе: — Потому что они вот такие же Катеньки: тихонькие и безобидные, а выстрелят…

Виктор тоже улыбался, глядя на меня, но из-за стола не встал мне навстречу. А я вдруг с тревогой подумала, что, если через два десятка лет и у Виктора будет такое же лицо, как у отца, — обрюзгшее, полное и тяжелое? Ведь черты лица у них одинаковы и глаза точно такие же. Я села на предложенный мне стул, а Виктор потянулся ко мне, крепко обнял рукой за шею, поцеловал в губы.

— Горько! — тотчас засмеялась Клавдия Сидоровна.