Страница 2 из 102
Григорий Андреевич остановился у своей любимой фотографии — Надя в лодке за веслами заразительно смеется.
Последнее Надино письмо он получил еще в Москве месяц назад. Месяц в условиях жестокой войны, Сколько жизней унесено за этот месяц!
Усилием воли Гаевой отогнал мрачные мысли, и в памяти встало безмятежное утро, проведенное в лодке, в камышах. Он с ружьем следил за утиными чучелами и дул в манок, пытаясь подражать крику подсадной утки, а Надя сидела рядом в купальнике, порозовевшая от загара, и терпеливо отгоняла камышиной докучливых комаров. Манок почему-то издавал звуки, похожие на хрюканье, Надя заливалась смехом, и утки пролетали на таком расстоянии, что стрелять было бессмысленно.
В дверь постучали.
«Письмо от Нади!»
Гаевой распахнул дверь — в коридоре стоял начальник первого мартена Кайгородов. Он вошел в номер, постоял и, ссутулившись, медленно опустился на стул.
— Заметил свет в окне — на огонек заглянул, — как бы оправдываясь, сказал Кайгородов. Обычно прищуренные, словно нацелившиеся глаза его, обнаруживавшие крутость нрава, смотрели открыто, устало и мягко. — Только сейчас ремонт подины закончили. Опять десять часов потеряли…
В цехе Кайгородов держался уверенно, надменно, никогда не вешал головы, а сейчас он сидел как раздавленный, не имея сил скрыть свое состояние.
— Что же будем дальше делать? — вслух подумал Гаевой.
Кайгородов недоуменно пожал острыми плечами.
2
Шатилов работал с жадностью. Никогда еще его труд не был так нужен родине, никогда он так не ценил его, как теперь.
Не все периоды плавки нравились ему одинаково. Завалка не поглощала полностью его внимания. Время плавления для нетерпеливого сталевара двигалось медленно, словно при подъеме на гору. Пока железо лежало буграми, он чувствовал, что материал сопротивляется ему. Но вот затихали последние всплески в печи, поверхность ванны успокаивалась, наступал долгожданный миг расплавления; металл становился жидким, послушным, и тогда Шатилов ощущал полную власть над ним.
Доводка плавки захватывала сталевара, как спуск с горы. Она требует наибольшего искусства и предельного напряжения сил. Малейший недосмотр — и заданная марка стали не получится.
После смены разгоряченному работой Шатилову не хотелось возвращаться домой. До войны он с удовольствием приходил в цех, но и без сожаления покидал его. Свой досуг он умел хорошо использовать. Теперь же выходные дни стали тягостными. Сознание того, что он отдыхает, а другие в это время работают, угнетало, не давало покоя. Неудержимо тянуло в цех.
«Хорошая работа у Макарова, — завидовал Шатилов начальнику цеха. — Вот бы мне такую. С утра до ночи в хлопотах, а то и всю ночь. Каждую минуту нужен. А тут — отработаешь смену, сил еще достаточно, а ходишь как неприкаянный и чувствуешь себя бездельником».
Но еще больше завидовал он своему младшему брату, фронтовику.
Шатилов появлялся на заводе задолго до начала смены, присматривался к работе других сталеваров, беседовал с ними. И после смены не торопился домой, а часто, наспех поев, шел в прокатные цехи, смотрел, как обжимали на блюминге слитки стали, как затем прокатывали их на круглую заготовку, заглядывал в спеццехи, где на токарных станках заготовка превращалась в стаканы для снарядов. Впрочем, здесь он долго не задерживался — на станках преимущественно работали женщины и подростки, и ему, взрослому мужчине, было неловко торчать без дела.
Особенно любил Шатилов наблюдать, как на складе готовой продукции грузят в вагоны блестящие, словно полированные, стаканы, и слушать высокий, чистый перезвон металла.
«И моих тут немало, — думалось ему. — Сесть бы снова в танк да этакими снарядами по гитлеровцам. Расплатился бы чистоганом за все…» В эти минуты ему вспоминался родной донецкий город таким, каким видел его в последний раз. Эшелон уходил на заре. Притихший, словно вымерший, город проплыл мимо темной громадой. На фоне светлевшего над горизонтом предутреннего неба четко, как нарисованные тушью, выделялись заводские трубы без единого факела пламени над ними, без единого дымка. Завод был мертв. Женщины, столпившиеся у дверей теплушки, плакали навзрыд, как по дорогому покойнику…
По ночам Шатилову часто снились заиндевевшие сосны Финляндии, где ему пришлось воевать, замерзшие зеркала озер, амбразуры дотов на заснеженных холмах. Как-то приснилось, что у танка подбита гусеница и он вертится, вертится на месте… Шатилов проснулся, поправил простыню — она скаталась в жгут — и потом долго не мог сомкнуть глаз, но забылся — и снова: леса, белофинны, танк. И так до рассвета.
Иногда он доставал альбом своих рисунков, брался за карандаш, но и это занятие не приносило облегчения. На бумаге появлялись то погасшая печь с безжизненными впадинами завалочных окон, то крюк заливочного крана, валяющийся на площадке в остановленном цехе.
Чтобы скоротать свободные вечера, Шатилов ходил в театр да изредка бывал в доме мастера Пермякова.
Ему нравились и гостеприимный Иван Петрович, и его добродушно-ворчливая жена, и особенно их дочь Ольга. То серьезная и сосредоточенная, то вдруг шаловливая, она неизменно была искренней, участливой. Шатилов любовался ее высоко взметнувшимися бровями, карими глазами, сочетавшими теплоту и лукавинку, и добрыми в улыбке губами. От нее веяло неуловимым обаянием юности и только-только просыпающейся женственностью, просыпающейся поздно, как у многих северянок, но безыскусственной и манящей.
Порой он сочинял слова любви, которые скажет Ольге. Выходило плохо, но он успокаивал себя: придет время — слова появятся сами собой, — и даже представлял себя членом этой небольшой, складной семьи.
Навязчивым гостем Василий не был и обычно, отсидев часок-полтора, торопился домой. А сегодня он засиделся дольше обычного. Разыгралась непогода, вой ветра усиливался с каждым порывом, и трудно было заставить себя покинуть теплую комнату, окунуться в снежную бурю.
Началась передача последних известий. Сводка обрадовала: на западном фронте уничтожено десять тысяч гитлеровцев, освобождено пятьсот семьдесят два населенных пункта.
— Слава богу, кажется, все скоро кончится, — вздохнула Анна Петровна. — А и верно думала я…
— Рано празднуете победу, мама, — перебила ее Ольга. — Вот Вася как-то говорил, что война только началась, и он, по-моему, прав.
— Рано, очень рано, — согласился Пермяков.
— Что раскаркались: р-рано, р-рано. Посмотрите — так и будет! — неожиданно гневно произнесла Анна Петровна и стала излагать свои соображения насчет дальнейшей стратегии войны. — Навалиться бы на Гитлера скопом. Ишь сколько еще мужчин в тылу ходит… Остановить все на две педели — как-нибудь перебились бы, — и всех на фронт. Тут и войне конец.
Шатилов слушал ее со снисходительной улыбкой, но Иван Петрович не выдержал:
— Хорошо рассудила. Правильно. Немец, значит, в танке, а ты его оттуда штыком выковыривай.
— А при Наполеоне как было? — не унялась Анна Петровна. — У французов пушки, а партизаны на них с вилами…
— Пушки, — усмехнулась Ольга. — Помните, Вася, в «Дубровском»? «Выстрел был удачен… Одному солдату оторвало голову, двоих ранило…» Послать бы вас, мама, с половником на фронт.
Василий давно приметил, что почти каждой фразе, произносимой Ольгой, предшествовал легкий выдох и полуоткрытые губы как бы удерживали на себе какое-то время слова.
— Что ты, дочка. В Генеральный штаб советчиком, — иронически произнес Иван Петрович. — Кухней командовать — дело не хитрое. Всякому дается.
— Да? Всякому?! Не всякому! — разошлась Анна Петровна и обратилась к Шатилову: — Мы вот с Оленькой давеча уезжали к родственникам в Магнитогорск, его одного оставили. Месяц пробыли, а две недели потом порядок наводили. В понятие не возьму, как это можно занести такое…
— Ладно, ладно, хватит уж закругляйся, — смутился Пермяков. — Лучше мы с Васей свои дела обсудим. На своем фронте, на мартыновском.